«Пытками загублены,
Головы отрублены».
В поэзии хороша та простота, которая скрывает в себе мощный арсенал
трагических средств, но употребляет их только по действительной необходимости.
Такой простотой и отличается поэзия Д. Самойлова. Щеголяние техническими
средствами, так же как щеголяние отсутствием таковых,—это опять-таки зловещий
признак отсутствия непринужденности. Недаром Самойлов с лукавинкой заметил:
Был старик Державин льстец и скаред, И в чинах, по разумом велик, Знал, что лиры
запросто не дарят. Вот какой Державин был старик!
95
Да, лиры не дарят запросто — их завоевывают, и не только литературной техникой,
но прежде всего культурой души, без чего подлинная культура стиха немыслима.
Бальмонта, а особенно Брюсова — великолепных умельцев — не упрекнешь в
незнании структуры поэзии, но как мало их стихов трогают душу! А почему? Культура
стиха у них зачастую существовала отдельно от культуры души. У Есенина можно
найти массу срывов, безвкусицы, небрежностей, но хотя бы «Счастлив тем, что целовал
я женщин...» разве не говорит о культуре его души и не поднимает ли это его поэзию?
Культура души — это не просто сумма знаний. Самойлов себя как рыба в воде
чувствует в русской истории, чему бы надо было поучиться многим молодым поэтам.
Однако энциклопедическими знаниями иногда блистают и люди не слишком умные.
Достоинство Самойлова в том, что его отношение к истории глубоко и в то же время
непринужденно. Культура души и непринужденность, может быть, одно и то же?
Одним из мерил культуры души является мудрость, которая всегда многогранна и тем
самым выше любых форм безапелляционности. Но холодная, созерцательская
мудрость, лишенная живой человеческой теплоты, не есть ли особый вид рутины
возвышенных чистюль? К счастью, Самойлов мудр, и мудр по-теплому:
Хочется и успеха,
Но на хорошем поприще.
Самойлову свойственно истинно мудрое, не фальшиво отрекающееся, но
иронически трезвое отношение к славе и ко всем прочим относительным земным
благам. Не случайно в стихотворении, посвященном памяти Ахматовой, деревья
говорят:
Мы ее берегли от удачи.
От успеха, богатства и славы.
В стихотворении «Дом-музей» высмеяна даже посмертная пошлость славы:
Здесь он умер. На том канапе. Перед тем прошептал изреченье Непонятное:
«Хочется пе...» То ли песен, а то ли печенья.
185
В «Оправдании Гамлета» поэт как бы раздваивается. Он и одобряет Гамлета за то,
что тот «медлит быть разрушителем», и призывает его:
Бей же, Гамлет! Бей без промашки!
...Доверяй своему улару, Даже если себя убьешь!
Однако в этом кажущемся раздвоении вся сложность, но и цельность отношения
поэта к истории, к ее поло-ниям, скрывающимся за тяжелыми портьерами лжи. Поэт
презирает нерешительность и в то же время понимает, что слепая разрушительность
может быть еще страшней. Безрассудная шпага, пробивая портьеру, может попасть и не
в Полония, а в кого-то невидимого.
Самойлов часто проверяет свои мысли Великой Отечественной. Он возвращается к
этой теме, как будто бы к строгой часовне, построенной из утерянных теней. Но, в
отличие от некоторых поэтов военного поколения, Самойлов не замкнулся на этой теме
— его размышления уходят дальше, во времена Ивана Грозного, времена
послепетровские, пугачевские, пушкинские и снова возвращаются через дорогие
могилы Великой Отечественной к сегодняшнему, разодранному сомнениями и борьбой
миру. И в этих непринужденных переходах из одной злохи в другую — опять-таки
желание учиться у Пушкина. Особенно полновесные плоды этой учебы «Стихи о царе
Иване» и драматические сцены «Сухое пламя»:
— Правду ль реку? — вопрошает Иван.
— Бог разберет, — отвечает холоп.
Или разговор опального Меншикова с самим собой:
Каков народ недобрый на Руси! Недобрый ли? А что меня жалеть! И я не жаловал...
—
это, по сути, развиваемая пушкинская ремарка «народ безмолвствует» — суровый
приговор в глазах вроде бы уклоняющегося от прямого ответа народа.
Одно из лучших, а может быть лучшее стихотворение Самойлова «Пушкин,
Пестель и Анна». Пушкина и влечет к Пестелю, и в то же время несколько настора-
живает его рациональность. Пестеля влечет к Пушкину и в то же время обескураживает
неожиданная, как бы
186
нелогичная цепь его мышления. Но во время разговора Пушкин слышит то, что не
слышит Пестель,—голос Анны, голос гармонии. И Пестель прав, но, видимо, более
всего права гармония мира. В этом стихотворении нет никакого подведения итогов, что
выгодно отличает Самойлова от многих поэтов. Самойлов почти всегда оставляет
читателю как невидимому соавтору закончить стихотворение. И в этом
непринужденная грация доверия.
В таких главах поэмы «Ближние страны», как «Помолвка в Лейпциге», «Баллада о
немецком цензоре», проступает, может быть, не совсем раскрытая сторона дарования
Самойлова — его сатиричность, если не беспощадно язвительная, то весьма недалекая
от этого. Мудрость мешает абсолютной беспощадности, но снисходительность
презрительной жалости может быть еще убийственней. Наибольший эффект дает не
заранее смоделированное черно-белое отношение к действительности, а
непринужденность цветового восприятия мира. Самойлов им обладает. Так, например,
в стихотворении «Фотограф-любитель», начинающемся в насмешливой интонации:
Фотографирует себя С девицей, другом и соседом, С гармоникой, велосипедом, За
ужином и за обедом...—
Самойлов не сбивается на фельетонное осуждение духовного мещанина, а
воззывает к нему, который «и сам был маленькой вселенной, божественной и
совершенной»:
Кто научил его томиться,
В бессмертье громкое стремиться,
В бессмертье скромное входя?
Конечно, здесь вспоминается пастернаковское «насколько скромней нас самих
вседневное наше бессмертье» и «А человек — иль не затем он, чтоб мы забыть его
смогли?» Ходасевича, но в данном случае даже в переимчивости есть открытая
непринужденность, оправдывающая наличие первоисточников. Самойлов вообще не
стесняется полуцитировать при случае, но, впрочем, этого не стеснялись и многие
наши предшест-венники,— скажем, тот же Пушкин и Блок,
187
1еперь—о недостатках книги как таковой. Прошу извинить меня за
бесцеремонность, которую может оправдать лишь моя любовь к поэту, но Самойлов
пишет непростительно мало, это огорчает тех, кто любит его поэзию. Конечно, по
выражению Светлова, «лучше писать непростительно мало, чем непростительно
много». Тем не менее я убежден в том, что человек такого недюжинного дарования, как
Самойлов, не должен растрачивать столько сил и времени на переводы. Переводы —
это дело нужное, благородное, но только в тех случаях, когда не мешают собственной
работе. То огромное количество строк, которое перевел Самойлов, явно сказывается
кое-где не только на количестве строк собственных, но, к сожалению, и на их качестве.
Это второй, может быть, самый серьезный недостаток книги, которая могла быть не
только вдвое больше, но, может быть, и вдвое лучше. Но, к сожалению, в книге много
скользящего, первопопавшихся строк, поставленных явно с переводческой легкостью,
которая нарушает общий строй, непринужденность: «Кони, тонкие, словно руки», «И
сызнова подвиг нас мучил, как жажда...», «...Чьи-то судьбы сквозь меня продеты...».
Появляются рядом с прекрасными строгими строками такие ориентальные красивости:
«И когда, словно с бука лесного, страсть слетает — шальная листва...», «И птицы-
память по утрам поют, и ветер-память по ночам гудит, деревья-память целый день
лепечут. .», «Вкруг дерева ночи чернейшей легла золотая стезя. И молнии в мокрой