Литмир - Электронная Библиотека

сердцем осталась она. Чтоб ее не кручинились кручи, чтоб глядела она веселей, я возил

ее в тачке скрипучей, так, как женщины возят детей». «Я стал не большим, а огромным

— попробуй тягаться со мной! — как башни Терпения — домны стоят за моею

спиной». Стихами Смелякова снова начинают зачитываться, но его самого уже не так

радуют аплодисменты, как в юности. «Идет слепец с лицом радара, беззвучно так же,

как живет, как будто нового удара из темноты далекой ждет».

Первый раз я увидел Смелякова, если не ошибаюсь, в 1950 году, на обсуждении

литинститутских поэтов — Ваншенкина, Солоухина, Федорова. Ему было всего

фидцать семь, а выглядел он лет на пятьдесят: главное, что запомнилось, —

мрачноватая сутулость. Он вы-с гупал на обсуждении, держа в руке коробок спичек, с

маленьким, но жестким грохотом постукивая им по краю трибуны. Обращаясь к

Солоухину, читавшему

51

стихи о Марсе, он сказал с невеселой усмешкой: «Я тоже писал о Марсе, и мне за

это здорово досталось от жителей Земли...» К Смелякову снова ходили на поклон

молодые поэты, но они знали на память уже не «Любку Фейгельман», а «Хорошую

девочку Лиду». Снова черная дыра. Отчаянье. Оно вдруг концентрируется в

нечеловеческое усилие, и засвечивает магический кристалл, внутри которого возникает

Яшка, в чьих глазах «вьется крошечный красный флаг, рвутся маленькие снаряды», и

Зинка, с индустриальной высоты докатившаяся до крамольного рукоделья: «И, откатясь

немного вбок, чуть освещенный зимним светом, кружился медленный клубок, как

равнодушная планета».

Уже стареющий поэт вызвал видение своей такой короткой юности, и оно спасло

его. Возвращающегося Смелякова, еще даже не зная, что он написал «Строгую

любовь», на перроне встречают поэты уже не как равного, а как учителя. Его поэзия не

была в отсутствии, ее цена выросла. «Чем продолжительней молчанье, тем

удивительнее речь». На вокзале Луконин снимает с него ватник, надевает на него

черную кожанку, с которой Смеляков потом никогда не расстанется. В квартире у

Луконина он, тощий, остролицый, безостановочно пьет и ест и то и дело ходит в

кухню, проверяя, есть ли что-нибудь в холодильнике, хотя стол ломится от еды. Его

отяжелевший взгляд падает на двадцатндвух-летнего поэта, глядящего на него с ужасом

и обожанием. «Ну, прочтите что-нибудь...» — неласково, с каким-то жадным страхом

говорит ему Смеляков. Молодой поэт читает ему «О, свадьбы в дни военные...... Смеля-

ков выпивает стакан водки, уходит в другую комнату, там ложится прямо с ногами в

грубых рабочих ботинках, смазанных солидолом, на кровать, и долго лежит и курит.

Молодого поэта посылают за ним, укоряя в том, что он «расстроил Яру». Молодой поэт

входит в комнату, где, судорожно пуская дым в потолок, лежит и думает о чем-то

человек, почти все стихи которого он знает наизусть. «Вам не понравилось?» — спра-

шивает молодой поэт. «Дурак... — в сердцах говорит ему учитель, с какой-то только

ему принадлежащей, неласковой нежностью. — Пойдем водки выпьем. Л закуска еще

есть?»

52

Выход «Строгой любви», а затем долго ждавшего своего часа «Памятника» был

взлетом признания Смелякова. Его поэзия с героической целомудренностью воссоздала

мир его молодости, отдав этот мир в навеч-пое владение молодости других. Его

учительство было для нас, молодых поэтов, неоспоримо. Некоторые поэты были

отдаленнее от нас, как объективно влияющие светила, до которых трудно дотянуться, а

дотянешься и порой инстинктивно отдернешь руку — до того обжигающе и холодно.

Прикосновение к Смелякову иногда тоже обжигало, но оно было доступнее, возможнее.

Перефразируя Винокурова, Смеляков был нашим старшим Гамлетом, с которым

«вместе мерзли мы, и мокли, п запросто сидели у костра». Смеляков порой позволял

себе вспышки такой грубости, которые мы прощали только ему. Эта грубость была

направлена не на нас, а на что-то, чему названия не подберешь. Но зато в Смелякове

всегда было неистребимое любопытство к новым стихам, к новым людям, никогда не

заплывавшее равнодушием. В Смелякове были причудливо смешаны догматизм и

бунтарство, грубость и нежнейшая внимательность, прямолинейность и тонкость. Мне

не особенно нравились его речи и статьи, потому что иногда он мыслил в них

категориями тех критиков тридцатых годов, которые ругали его самого. Но внутренне

он чувствовал поэзию, как мало кто другой на моем веку. Помню, меня поражало, как

он мог заметить в моих стихах такие крошечные детали, как, например, «шапка тает»

или «слабая пуговица», и поставить свой плюс. Говоря о Твардовском, он восхищался

совсем не бросающейся в глаза, но действительно замечательной строчкой: «Запах

свежей натоптанной хвои — запах праздников и похорон». После «Строгой любви»

Смеляков написал несколько шедевров: «Петр и Алексей», «Манон Леско»,

«Земляника», «Меншиков», «Прокламация и забастовка», «Голубой Дунай», потом стал

председателем объединения поэтов. Самодурство в нем было, чиновничество —

никогда. Растолстел, стал писать хуже, впустив в стихи не свойственную собственной

первородной «приподнятости» повествовательную интонацию. Твардовский был

единственным в поэзии объектом его тайной зависти, потому что у Смелякова ни

99

стихи о Марсе, он сказал с невеселой усмешкой: «Я тоже писал о Марсе, и мне за

это здорово досталось от жителей Земли...» К Смелякову снова ходили на поклон

молодые поэты, но они знали на память уже не «Любку Фейгельман», а «Хорошую

девочку Лиду». Снова черная дыра. Отчаянье. Оно вдруг концентрируется в

нечеловеческое усилие, и засвечивает магический кристалл, внутри которого возникает

Яшка, в чьих глазах «вьется крошечный красный флаг, рвутся маленькие снаряды», и

Зинка, с индустриальной высоты докатившаяся до крамольного рукоделья: «И,

откатись немного вбок, чуть освещенный зимним светом, кружился медленный клубок,

как равнодушная планета».

Уже стареющий поэт вызвал видение своей такой короткой юности, и оно спасло

его. Возвращающегося Смелякова, еще даже не зная, что он написал «Строгую

любовь», на перроне встречают поэты уже не как равного, а как учителя. Его поэзия не

была в отсутствии, ее цена выросла. «Чем продолжительней молчанье, тем

удивительнее речь». На вокзале Луконин снимает с него ватник, надевает на него

черную кожанку, с которой Смеляков потом никогда не расстанется. В квартире у

Луконина он, тощий, остролицый, безостановочно пьет и ест и то и дело ходит в

кухню, проверяя, есть ли что-нибудь в холодильнике, хотя стол ломится от еды. Его

отяжелевший взгляд падает на двадцатидвухлетнего поэта, глядящего на него с ужасом

и обожанием. «Ну, прочтите что-нибудь...» — неласково, с каким-то жадным страхом

говорит ему Смеляков. Молодой поэт читает ему «О, свадьбы в дни военные...... Смеля-

ков выпивает стакан водки, уходит в другую комнату, там ложится прямо с ногами в

грубых рабочих ботинках, смазанных солидолом, на кровать, и долго лежит и курит.

Молодого поэта посылают за ним, укоряя в том, что он «расстроил Яру». Молодой поэт

входит в комнату, где, судорожно пуская дым в потолок, лежит и думает о чем-то

человек, почти все стихи которого он знает наизусть. «Вам не понравилось?» — спра-

шивает молодой поэт. «Дурак... — в сердцах говорит ему учитель, с какой-то только

ему принадлежащей, неласковой нежностью. — Пойдем водки выпьем. Л закуска еще

есть?»

98

Выход «Строгой любви», а затем долго ждавшего своего часа «Памятника» был

взлетом признания Смелякова. Его поэзия с героической целомудренностью воссоздала

мир его молодости, отдав этот мир в навеч-пое владение молодости других. Его

22
{"b":"253425","o":1}