легкими жизнями. «Ах, сколько их, тех самых трещин, по сердцу самому прошло...» —
скажет Смеляков незадолго перед смертью, обращая к себе слова Гейне. Он бы мог об-
ратить к себе и гордые строки Ахматовой: «Мы ни единого удара не отклонили от
себя». Классика — это неотклонение от ударов истории.
Смеляков плохо знал, как растет свекла, но за ним зато был «красный, как флаг,
винегрет» фабзавучных I головок, полных запахом пота и надежд первых пяти-леток.
Боков однажды точно назвал лирического герои раннегб Смелякова «Евгением
Онегиным фабричной окраины». Во время «призыва ударников в литературу», п :
1).юпоклонничества перед вагранками и трансмиссиями из уст типографского парня,
ударника, набиравшего свою собственную первую книгу, вырвалась све-
1. неожиданная интонация: «Вечерело. Пахло огур
93
цами. Светлый пар до неба поднимался, как дымок от новой папиросы, как твои
забытые глаза». Смеляков не отрекался от дела класса, родившего его, он был плотью
от его плоти, но инстинктивно понимал, что искусство есть иная, не менее великая
реальность. «Я хочу, чтобы в моей работе сочеталась бы горячка парня с мастерством
художника, который все-таки умеет рисовать». Первозданность дарования позволила
ему понять, несмотря на окружавшие вульгарно-социологические рапповские
декларации, огромное значение этого маленького «все-таки». Музыка, неостановимо
шедшая из юного Смелякова, не умещалась в схемах, предполагаемых для «ударника в
литературе». «А в кафе на Трубной золотые трубы, только мы входили, обращались к
нам: «Здравствуйте, пожалуйста, заходите, Люба! Оставайтесь с нами, Любка
Фейгельман!» Молодежь переписывала смеляковские стихи, заучивала наизусть.
Некоторых старших это раздражало, напоминая: «Здравствуй, моя Мурка, здравствуй,
дорогая...» Полное юношеского обаяния четверостишие: «Я не знаю, много или мало
мне еще положено прожить, засыпать под ветхим одеялом, ненадежных девочек
любить» — в лежащей передо мной огоньковской пожелтевшей книжке все
перечеркано кем-то, очевидно в те ранние тридцатые годы, с такими комментариями:
«Чисто есенинское. Слабо!» Напомним, что в те годы Есенин считался «упадочным».
Смеляковская лексика многих возмущала: «Перед ней гуляет старый беспартийный
инвалид. При содействии гитары он о страсти говорит: мол, дозвольте к вам несмело
обратиться — потому девка кофточку надела, с девки кофточку сниму...» В этом было
влияние «Столбцов» Заболоцкого: «Спит животное Собака, дремлет птица Воробей»,
но больше — влияние собственной жажды нового за-печатления. Новый большой поэт
— это всегда новое гапечатление. Непривычность нового запечатления может порой
показаться искажением. Смеляков оказался в центре литературной борьбы. В
«Литературной газете» № 16 за 1932 год один критик назвал его стихи
«воспроизведением на новой основе инородных мировоззренческих и творческих
установок». Известный поэт в журнале «На литературном посту» (1932) был
94
еще резче: «То, что Смеляков молодой рабочий, не прокаленный в огне классовой
практики, пролетарий, не имеющий еще четко сложившегося пролетарского
мировоззрения, ярко сказывается на всех стихотворениях... Это не позиция
большевика, это жест одиночки, отдание дани (! — Е. Е.) традиционной литературной
позе...» Но Смелякова и защищали. Другой, старший по возрасту поэт, вынужденный
оговариваться: «Верно, что отдельные поспешные обобщения поэта объективно
искажают нашу действительность», правильно подметил: «Приподнятость Смелякова
называют романтической и на этом основании (! — Е. Е.) объявляют ее чужеродной и
боковой... Эта приподнятость прежде всего поэтическая. По-моему, приподнятость —
одно из неотъемлемых свойств поэзии. Не может не быть не приподнятой поэзия,
назначение которой поднимать, волновать, рождать энтузиазм...» Другой критик, нахо-
дившийся во власти литературных заблуждений того времени, пишет: «Только
появление настоящей пролетарской лирики... может Изменить то положение, при
котором комсомольцы, рабочая молодежь в своей потребности выражать и какие-то
другие чувства (! — Е. Е.), кроме чувств, связанных непосредственно с борьбой и
строительством, читают и поют Есенина или (! — Е. Е.) блатные частушки...» Но этот
критик все-таки улавливает то главное, что внес в поэзию Смеляков: «Потребность в
интимной лирике, в стихах о любви, о природе, о дружбе, о всех тех чувствах, которые
пролетариат испытывает, но испытывает совершенно по-новому, в отличие от
представителей собственнических классов, оставалась неудовлетворенной. И на этот
запрос, на этот заказ отвечает как раз творчество Смелякова... Все это он воспринимает
под совершенно новым углом зрения человека, выросшего в новой дей-
ствительности...» Смеляков сам не вмешивался в дискуссии о себе — ему было
некогда. Он шел вперед:
Не был я ведущим или модным — без меня дискуссия II и:. Михаил Семенович
Голодный против сложной рифмы восстает». Слева был «приземистый, короткопалый,
в. каких-то шрамах и буграх» Борис Корни-ЛОВ, наполненный чоновским трагическим
романтизмом, (права отсвечивали медью азиатские скулы певца
50
уральского казачества Павла Васильева — втроем было не так страшно. «Водк?, что
ли, еще и водка, спирт горячий, зеленый, злой. Нас шатало в пирушках вот как — с
боку на бок, и с ног долой». Порой их стихи интонационно почти перепутывались —
настолько при всей разности поэтов побратало время. «Так как это пока начало, так
как, образно говоря: море Белое нас качало, — мы качаем теперь моря». О их дружбе
Смеляков впоследствии написал:
Мы вместе шли с рогатиной на слово
и вместе слезли с тройки удалой,
три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя бильярда и пивной.
Был первый точно беркут на рассвете,
летящий за трепещущей лисой.
Второй был неожиданным,
а третий —
угрюмый, бледнолицый и худой.
Я был тогда сутулым и угрюмым,
хоть мне в игре пока еще везло.
Уже тогда предчувствия и думы
избороздили юное чело.
А был вторым поэт Борис Корнилов.
Я и в стихах и в прозе написал,
что он тогда у общего кормила,
недвижно скособочившись, стоял.
А первым был поэт Васильев Пашка,
златоволосый хищник ножевой,
не маргариткой вышита рубашка,
а крестиком — почти за упокой...
...Вот так, втроем, мы отслужили слову
и искупили хоть бы часть греха —
три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя российского стиха.
(Из архива Я. Смелякова)
Так они шли вперед втроем и только в последний момент поменялись местами.
«Поменялись как — не знаем сами, виноватить в этом нас нельзя — так же, как
нательными крестами пьяные меняются друзья».
96
4
Он был те годы с теми, кто не вилял, а вел. Его мололо время, и он его молол. И
вышел толк немалый из общих тех забот: и время не пропало, и он не пропадет...
(Я. Смеляков)
Биография Смелякова — с черными дырами разрывов. Сначала все прервалось в
тридцать пятом: ни аплодисментов, ни нападок, ни корешей пообок. II 1948 году
выходит книга «Кремлевские ели» — в ней густые, с острым привкусом железа, стихи
нового качества— «Земля», «Кладбище паровозов», «Если я заболею...», «Пряха»,
«Портрет», «Милые красавицы России». Книга сразу ставит Смелякова из полунебытия
в первые ряды. Это уже не просто «горячка парня» вместе «с мастерством художника,
который все-таки умеет рисовать». «Все-таки» уже неприменимо к мастеру. Лицо
поэзии Смелякова урезчилось — на нем глубокие складки не инстинктивной, как
раньше, а выстраданной гражданственности. «Но осталась земля под ногтями, и под