Семь красавиц, прикрытые лишь прозрачным, как дымок, шёлком, попирали ковёр розовыми узенькими ступнями. Все они замерли, как птицы, затаившиеся при появлении беркута.
Он придирчиво посмотрел на них, как только что глядел на ковёр. И, встретив их тёмные глаза, он потупился, поймал языком кончик своего уса, окрашенного красной хной, и прикусил ус.
Всё это озарял последний, самый яркий луч, готовый вот-вот мгновенно и безвозвратно погаснуть…
Тимур счёл невозможным задерживаться здесь, хотя бы на одно лишнее мгновенье. Он вышел из палатки к шаху, поблагодарил его, скользнув ладонью около сердца, и пригласил на ковры, где готовился пир.
Халиль-Султан, следуя за ними, восхищался:
«Хороши проведчики у госпожи бабушки: прежде всех узнала, какими дарами порадует дедушку Ширван-шах. Оттого и сердилась весь день, с того самого часу, как прибыл Ширван-шах сюда в стан».
Халиль, видно, плохо знал бабушку, хотя она и вырастила его. Она втайне гордилась, как велик и великолепен гарем её мужа, где она владычествовала полнее и безграничнее, чем сам повелитель. А забавы с красавицами лишь возвышали мужа в её мнении: ими утверждалась молодость мужа, его сила, его мужская честь. Она не столь пренебрежительно относилась бы к Шахруху, если бы, восхищаясь прекрасными книгами, он не забывал, что и женщины прекрасны. Бабушка с детских лет твёрдо знала: «Мужчине надлежит быть лихим не только в битвах, не только в конных играх, но и в ненасытных состязаниях любовных утех! Истинный мужчина не может быть иным!» Другое её сердило. Её сердило, что проведчики Тимура оказались пронырливей, чем её люди. Её люди утром слышали, как самаркандские проведчики, выведав о плутнях Джильды, выболтали повелителю то, что она считала крепкой тайной.
Но, может быть, эта досада не столь бы возросла, если бы Ширван-шах придумал какой-нибудь иной подарок.
На длительных пирах всегда бывает затишье, время, когда гости отваливаются от яств, чтобы не торопясь побеседовать, или выходят, одни стать на молитву, другие — поразмяться. За это время повара допекают или достают из котлов очередное угощенье.
Когда настало такое затишье, Тимур вышел, чтобы неприметно для гостей осведомиться, нет ли безотлагательных дел.
Ему сообщили, что в стороне от пира ждёт возвратившийся из Мараги Султан-Хусейн. Тимур понял, что, не осознай внук своих промахов, возвратись он с честью, он явился бы прямо на пир, сел бы в кругу царевичей.
— И купца с собой приволок? — спросил Тимур.
— Он и мальчишку тайком прихватил оттуда.
— Я про купца спрашиваю! — строго напомнил Тимур.
— Привёз!
— Проведи купца ко мне. А сам царевич пускай подождёт, пока позову.
Купца привели к уединённой небольшой юрте, куда не смел приближаться никто незваный.
Купец, упав на колени, кланялся повелителю, севшему в глубине юрты. Разглядывая исхудалого, не то загорелого, не то обветренного купца, Тимур спросил:
— Торгуешь?
— Как торговать, когда везёшь-везёшь товар, а тут, не успеешь распродаться, хвать тебя, как разбойника! Да было б кому хватать, а то — и посмотреть не на кого, а уже полководец, людей судит!
— Ты что ж, хочешь мне полководцев ставить, а меня наладишь сапогами торговать?
— Не моё дело! Но и судить надо с толком! Это что ж, — сижу торгую, а тут тебя хвать — и «разбойник»! А мои деды и прадеды ещё до Чингизова разоренья торговали, а не разбойничали, всему Самарканду известно. У меня и нынче в Самарканде материн брат известный купец — Садреддин-бай, кто его не знает! Что ж мы за разбойники! Теперь весь мой товар разграбили, когда меня от товаров уволокли; ни выручки при мне не оставили, только что душу не успели выпустить, да и то лишь по великой милости божьей — на волоске удержался. Меня ж обчистили, да я же и разбойник! Повелитель, великий, милостивейший, справедливейший! Накажи злодеев за надруганье над всею торговлей нашего Самарканда! Этак никто и не поедет торговать, когда прямо с базара, от товара, известного человека хвать — и остался купец в простецком халате.
— Долго рассказываешь! — перебил Тимур, быстрым взглядом оценив запылившийся, измятый, но очень дорогой халат купца, и приказал звать Султан-Хусейна.
— Как же это ты своего купца схватил? — спросил Тимур царевича, едва дав ему высказать обязательный ряд приветствий.
— Заподозрили: с головорезами торговлю завёл, всем их там обеспечил. Мы от него добивались, по какой дороге к ним добирается, через каких людей с ними дела ведёт, где их сыскать. Он — отнекиваться. А мы его покрепче скрутили. Уж я бы дознался, да как, думаю, своего купца, самаркандца, перед всяким сбродом бесчестить. Ну и отпустил, привёл сюда, на ваше сужденье. А он с этим, в алом халате который, с ним перешёптывался.
— А где он, этот… в алом халате?
Султан-Хусейн опустил глаза. Тимур настаивал:
— Ну?
— Они там все заодно. Спрятали его. Я б от этой Мараги камня на камне не оставил, — разбойничий вертеп!
— Успеется. Там и так мало что осталось. Теперь тут шуметь не время, она у нас за спиной останется, дальше пойдём. А ты лучше вспомни, как он от тебя ушёл? Туда тысячу человек послали, за ним приглядывать, через него дорогу выследить к этому самому разбойничьему вертепу. А ты на мальчишку польстился, а разбойника упустил. Ты за мальчишкой туда был послан?
Султан-Хусейн, недовольно покосившись на приумолкшего купца, попытался выиграть время:
— Как же отвечать… При нём?
— Что он услышит, всё при нём останется, отвечай.
— Я весь базар перевернул. Халат нашёлся, да не на нём!
— Знаю, о деле говори, — как ушёл?
— Так вот и ушёл.
— Вот, не тех хватали! Толку не было! — неожиданно сказал купец.
Тимур, ничего не ответив на это, велел купцу выйти, а царевичу сказал:
— Возьми его, мирза. Да не упусти. Он тут о моих полководцах судит. Не торговое дело о воинах судить. Отведи его, да кто там ещё с ним есть?
— Двое перекупщиков при нём было. Тоже из Самарканда. Я тех пальцем не тронул.
— Они здесь?
— Привёл. Нельзя было их там оставить, когда хозяин здесь.
— Побереги их. Держи их всех наготове. Я тебе дам знать.
Тимур ушёл к пирующим. Наступил уже поздний вечер. Пир продолжался среди пылающих костров, высоко вскидывающих яркое пламя, отчего тьма вокруг стала непроницаемой. Но из этой тьмы десятки тысяч глаз следили за всеми, кто передвигался и шевелился в свете костров, за искрами, над кострами — за пиром повелителя, гадая, чем кончится этот пир, — по многому опыту воины знали: повелитель тогда лишь пировал и развлекался, когда, что-то обдумав, что-то решив и подготовив, как бы с облегчением предавался недолгим радостям накануне тяжёлого труда, перед выполнением задуманного. Он и на пиру не столько занимался шемаханскими гостями, сколько тешил своих соратников.
Для гостей, чтобы уважить их, он велел привезти к этому дню из Тебриза самых лучших азербайджанских певцов-сазандаров.
Трое сазандаров вошли согбенные, с опущенными глазами, с ладонями, прижатыми к сердцам. Синие короткие кафтаны были перехвачены багряными кушаками, поблескивали белизной вороты шёлковых рубах. На всех троих были надеты островерхие чёрные шапки. Скромно поместившись с краю от круга пирующих, один украдчиво проверил настройку своего тара, другой провёл смычком по круглой, как кокосовый орех, каманче, третий откашлялся в рукав.
Ширван-шах повернулся к ним, к этим своим соплеменникам, отторгнутым от Ширвана, может быть забывшим в толчее Тебриза заветы предков о единстве своего народа, разобщённого на мелкие ханства, истерзанного нашествиями завоевателей, розданного по чужой воле во власть разноплеменных владык. И одеждой они отличались от дербентцев и шемаханцев, и в лицах их сквозило солнце иранской земли.
Ширван-шах, потупившись, с болью ждал их песню, понимая, что у этих смиренных, задавленных чужим гнетом людей не может быть иных песен, чем песни их хозяев.
Вдруг, будто сверкнув саблей по воздуху, проснулась под смычком струна каманчи и запела. И древний строгий макам, из поколения в поколение переданный лад, зарыдал, как огромная, размером во всю эту ночь, душа азербайджанского народа.