Нежданно среди дороги гонцов спешили. Повели к речной излучине. Поместили в тёмных юртах под огромными, ещё голыми чинарами. Велели здесь сидеть, здесь ждать повелителя.
Как торопился Аяр, как боялся потерять хотя бы один день, а тут день уже угасал, день уходил…
Гонец сидел в полумгле юрты, на кошме, где пахло мокрым войлоком и сырой землёй.
День угасал, день уходил, но все сидели и ждали. Гонцов не задержали бы здесь, если б повелитель был далеко отсюда. И когда вдруг все затихли, насторожились, Аяр понял: повелитель прибыл.
Теперь, сидя на кошмах, они тревожно взглядывали на каждого, кто подходил к юрте: не за кем ли нибудь из гонцов?
Но всё ещё никого не звали.
Четвёртая глава. СТАН
День уходил. Последние лучи, долго пробивавшиеся сквозь облака, светили пронзительно.
Улугбек сидел на краю водоёма, огранённого серыми плитами, глядел, как весеннее изобилие воды колыхалось, колебля опрокинутые навзничь отражения вечереющего мира — белую юрту дедушки, на неё наползала недобрая горбатая тень; стражей в позлащённых отсветами румских доспехах у входа в юрту. Отражения воинов дрожали на воде, словно их трепало в лихорадке либо в ознобе. Змеёй извивалось древко знамени, воткнутого перед юртой.
Улугбек соскучился в одиночестве, здесь, в стане, где у всех было много дел, обязанностей. Воины, приставленные к царевичу, хлопотливо постелили ему возле воды узенький тюфячок, пахнувший лошадьми. Спать ещё не хотелось, хотелось побыть одному, благо наставник отлучился.
В этом походе, когда мальчик бывал подолгу оторван от бабушкиной опеки, дед из своих испытанных тысячников приставил к Улугбеку дядьку, известного среди войск по прозвищу Кайиш-ата, что значит Ремень-батюшка.
Жилистый Кайиш-ата всю жизнь провёл в седле, и не было для него разницы — мчаться ли вперегонки со своими соратниками в сечу, на вражью конницу; влезать ли по лестницам на крепостные стены, чтобы сбросить с них осаждённых; прокрадываться ли по козьим тропам, над безднами, в тыл к зазевавшемуся противнику; лежать ли неподвижно в оледенелой степи, подстерегая самонадеянных врагов, крадущихся в тыл к Тимуру. Ни боли, ни устали не ведало тело старого воина; тело ли, ятаган ли наравне служили Кайиш-ате, всегда готовые для удара по врагу во славу повелителя.
И когда повелитель не для битвы, а для назиданий поднял этот иззубренный ятаган и повелел ему блюсти охрану царевича, исподволь приохочивать его к походным обычаям, к воинскому обиходу, великая честь оказывалась Кайиш-ате. Он повиновался, но впервые оробел перед истиной, вдруг открывшейся: пора битв окончилась для него. Дотоле он не замечал, что ему уже семьдесят лет. Сам не замечал, а повелитель заметил! Значит, чем-то выдал Тимуру, что наступили эти самые семьдесят лет! Велик почёт соратнику повелителя, избранному в блюстители царевича, но Кайиш-ате этот почёт горек: куда проще кинуть свою тысячу воинов наперерез врагу, чем разъяснять пытливому, дотошному юнцу преимущества тех или иных воинских ухваток. Старику были столь явны эти преимущества, что не находилось никаких доводов для их доказательства.
Поэтому между питомцем и наставником часто случались недомолвки, подобные такой. Однажды Кайиш-ата рассказывал о походе на Каму-реку и о своей встрече с передовым отрядом Тохтамыша:
— Вижу, пеших у него меньше, конными же он сильнее меня. Я своих конных придержал, а пехоту выпустил. Всегда делай так.
— А почему? Разве не следовало приберечь то, что сильнее? — удивился Улугбек.
— Нет. Как я поступил, так лучше. Повелитель тоже поступил бы так. Я разбил ордынцев, и повелитель пожаловал мне всю добычу. Поход только начинался, повелитель был щедр.
— Я не утверждаю, что следовало поступить иначе, но почему надлежало решить только так?
Старик растерянно помолчал. Улугбек ждал доводов. Тогда плохо скрывая раздражение, Кайиш-ата ответил:
— Я врать не привык. Сказано «так лучше» — и конец!
Улугбек в таких случаях снисходительно усмехался, делая вид, что вежливо улыбается, а Кайиш-ата и без этих улыбок побаивался малолетнего царевича, не в меру любознательного, не по возрасту грамотного, дедушкина любимчика, и никогда не упускал случая отлучиться. Сейчас такой случай выпал: стража сменилась, юрта царевичу поставлена, день заканчивался. Приближённые с беспокойством ждали Тимура, уединившегося в своей белой юрте. Такое уединение не предвещало милостей, и приближённые, как при общей опасности, становились дружнее между собой, перешёптываясь, переминаясь с ноги на ногу. Кайиш-ата отправился к ним, молодцевато перепрыгнув через ручей.
Он тоже временами отражался в водоёме, и Улугбек примечал его, опрокинутого вверх ногами.
Солнце почти зашло за гору. Проточный пруд почернел, озарённые последними лучами люди и деревья стали яркими и сказочными на воде, некогда отражавшей стройный Дом Звездочёта.
Теперь не Дом Звездочёта, а ветвистые чинары, ещё голые, лишь кое-где покрытые прошлогодней листвой, опрокидывались вглубь воды и казались мальчику то гривастыми, рыжими львами, то, содрогаясь на расплывчатых струях, оборачивались острогорбыми верблюдами. То вдруг почудилась огромная, во всю ширь водоёма, краснобородая, в шапке голова дедушки.
Улугбек прилёг на тюфячке и заснул бы, утомлённый долгой ездой в твёрдом седле, но любопытство возобладало над усталостью: выйдет ли дедушка?
Отражения вельмож, то выступая в лучах заката, то исчезая в тени, сменяли друг друга, растягивались, сжимались, извивались, корчились на медлительной воде. Сейид Береке согнулся большим псом, но с бородой, вытянутой и перепутанной струями, как пучок серых змей. Дородный Шах-Мелик, беседовавший с Шейх-Нур-аддином, в отражении вышел синим быком с белым кувшином на голове. А принаряженный Кайиш-ата представлялся треугольником. Таким его делали широкие жёсткие халаты, узкие плечи и островерхий тюбетей.
Но вот через всю воду, от берега до берега, протянулся дедушка, склонился и, видно, зачерпнул воды — все отражения зарябили, затрепетали, словно он взял в горсть всех этих величественных людей, кинул их, и, выпав из его ладони, они раскатились, рассыпались, как горсть медных полушек и мелкого серебра. Он не то попил из ладони, не то оплеснул лицо и, выпрямившись, постоял над прудом, может быть разглядывая оттуда своего внука. Вода успокоилась. Лишь слегка колеблясь, снова пролегла через весь пруд длинная особа повелителя — бурые сапоги, вызолоченный закатом халат, розовый блик чалмы. Улугбека позабавило различие между дедушкой, высоким, но крепким, и этой длинной-длинной, зыбкой, гибкой, как камыш, цветистой тенью на воде.
Видно, вода прибывала. Улугбек смотрел, как выгнулось отражение деда, трепещущее, но без головы, знакомое тело деда, искажённое и обезглавленное потоком, непрестанным, как сама жизнь.
Вдруг солнце погасло, запав за гору. Больше ничего не отражалось в чёрной воде. Быстро смерклось, и сразу похолодало.
Улугбек ушёл от водоёма. Навстречу ему заспешили слуги. Воины, нёсшие караул, поднялись и подтянулись. Пахнувший лошадьми тюфячок несли следом: другого под рукой не было, ибо Улугбеку следовало помнить, что здесь воинский стан, а не обоз с царицами, что он здесь в походе, а не на гулянье. Простая пища, скупой обиход — зимовье кончилось, началось дело, таков был порядок для всех: и для простых воинов, и для внуков Властителя Вселенной. Сундучок с книгами тащился в обозе, разносолы — у царицыных поваров, на попонах пока не принуждали спать, но и шёлковых одеял не захватили, с собой везли только то, что удобно вьючилось на лошадей. Довольство дозволялось лишь на больших стоянках, когда подтягивался обоз и воины смешивались с купцами, лекарями, ремесленниками, со всяким сбродом, тащившимся при обозе, а джагатаи наведывались к семьям, бредшим со стадами с краю от войск. Такие стоянки длились иногда по нескольку дней, а между ними обходились краткими днёвками и настороженными воинскими ночлегами.