Жар в очагах. В иных между углями ещё теплились, вспыхивали голубые либо зелёные огоньки. Очаги, где не остывали угли десятилетиями, а то и дольше. Розоватый млеющий жар, над которым было столько сотворено и отковано булатов, протянуто тончайших стальных нитей, тонких, как девичьи волосы, длинных, как косы красавиц, серебристых, как волосы старух. Стальные пряди, коим суждено было соединиться в единый клинок и с лихим свистом рассекать воздух, единым взмахом пересекать шёлковую шаль, подкинутую кверху.
Дамаскины умели из стальных волос выковывать мечи и сабли.
Но они умели это здесь, на очагах, сложенных отцами и праотцами во славу Дамаска.
А таким ли будет огонь на чужой земле, над иными углями? Над новыми жаровнями вспомнится ли прежнее мастерство?
Как их ни оттесняли к стене, как ни заслоняли от них чёрные стены оружеен, они смотрели, не отводя глаз, на то, что существовало перед ними всю жизнь, на что теперь смотрят в последний раз.
Тимур запомнил их такими: неподвижными, безмолвными, сплошь в широких чёрных одеждах, под островерхими куколями, надвинутыми ниже бровей; а вокруг них бесновались воины в стальных переблескивающих кольчугах, в панцирях, в стальных скользких шлемах.
Среди того беснованья оружейники, отстранясь от всего, стояли крепче, были увереннее в себе, чем воины, суетливо спешившие чем-нибудь показать себя при проезде Повелителя. Но сумели выразить усердие, лишь кинувшись без причины нагайками хлестать оружейников: вот, мол, как мы тут строги!
Тимур их окрикнул:
— Эй, не сметь! Берегите их!
И воины присмирели.
Лишь годы спустя объявилось, сколь бесплодно было это переселение. Мастера ли, учёные ли, оторванные от родины, в дальних краях не прославили чужой Самарканд. Не заблистало там оружие, каким славили оружейники родной Дамаск; нет книг, написанных учёными, свезёнными в Самарканд, а слава их была высока в просвещеннейших городах Индии, Ирана, Армении, Аравии, на их родине.
Тимур проехал через весь длинный оружейный ряд, когда оказалось, что старанием мирозавоевательного воинства выход из узкого ряда завален отвалом стены, дабы пленные не ухитрились скрыться с той стороны через им одним ведомые щели и закоулки.
Пришлось Повелителю возвратиться. Он рассердился: не возомнили бы оружейники, что он сюда из любопытства заехал, полюбоваться на них!
И снова, пересекая Прямой Путь, Тимур увидел каменный караван-сарай и старика в изношенном персидском кафтане, безбоязненно подбоченившегося у приоткрытых ворот.
— Какой это рабат? — спросил Тимур. — Почему свободен?
Никто ему не ответил, но тут же послали разузнать об этом постоялом дворе, караван-сарае, или, как это назвал Тимур, рабате, а по-арабски такие гостиницы зовут — хан.
Это подворье из владений перса Сафара Али оказалось не заселено воинами. Во дворе неприкосновенно стояли никем не отнятые верблюды. Кормов, им припасённых, в избытке хватило бы на целый караван. Слуги сонно шлялись по двору, увязая в соломе, словно никто не завоевал Дамаск, словно за воротами, как бывало, шумит мирный базар и по всей вселенной протянулись дороги от этих ворот, а со всей вселенной — к этим воротам.
И как прежде по тем дорогам приходили отовсюду сюда гости, так доныне, доселе доходили сюда вести. Порой даже нельзя было вспомнить, кто донёс ту или иную весть, а она уже вот она, тут и, как воробей на ветке, чирикает о том о сём.
Сафар Али, не отходя от ворот своего хана, знал, что незачем стало ходить в Иран: изранен Иран тем же Тимуром и не оправится, не заторгует, доколе топчет его чужой сапог. Незачем и в Индию ходить: не стало дел в Дели, раздеты, как дети, жители Дели. Памятна резня в Хорезме. Пепелища и смрад в искалеченном Ургенче, а, бывало, и там жировал базар.
Остались дороги на Смирну, на Анкару, в города султана Баязета, но воробьи чирикают, будто туда-то и собрался отсюда Тимур и уже Баязет точит сабли для битвы. А Тимур пока ходит, как тигр, вокруг да около дичи, опасаясь выйти на неё с поветерья, ладя застать дичь врасплох.
Выходит, путь караванам на заход солнца — в Миср, на Каир, на Магриб, на далёкую Кордову, куда уже, не как неприметные воробьи, а быстрыми громогласными журавлями насквозь над горами, над морями летят отсель вести и трубят о падении Дамаска. О гибели Дамаска летят во все концы вести и трубят не славу Тимура, а горестную беду дамаскинов.
Раздумья и лицезренье страданий не сломили старого перса. От раздумий Сафар Али стал смешлив.
В его хан вошли любознательные проведчики разузнать, как это караван-сарай хоронится от разорения, неизбежного при гибели города.
Сафар Али едва взглянул на спесивых соглядатаев: за свою жизнь насмотревшись на людей, он знал, сколь несовместима спесь с мудростью. Взглянул и беззаботно рассмеялся:
— Прибыли? Приют нужен? Притулиться?
Прибывший медлительно осмотрел перса и царственно отозвался:
— Приглядеться, каков тут хозяин и почему он тут.
— А где же хозяину быть, когда тут всему он хозяин?
— Чьим дозволеньем?
— Пятьдесят лет с дозволенья аллаха.
— А тут нам поставить бы лошадей, да и воинства две сотни.
— Тесновато будет. Нельзя. У нас другие заботы.
— Это какие же? Кто дозволил?
Прибывший смотрел, грозно сощурившись, а юркий переводчик насмешливо пригнулся перед персом.
Сафар Али, тоже очень не спеша, осмотрел их — приметил возрастающую злобу в прищуренных глазах супостата и уже без улыбки вскинул перед соглядатаями потемневшую медяшку, приговаривая:
— Вот она! Вот она!
— А ну-ко, ну-кось! — забывая о достоинстве, засуетился проведчик.
— Гляди! Нет, нет! В руки не дам, из моих рук гляди. Каким караваном занят весь двор, понял?
Запахнувшись в халат, осклабившись без улыбки, проведчик отступился.
— Счастливо вам быть! Не выходить у аллаха из милости. Я понял, понял. Благоденствуйте!..
Они ушли, молча между собой переглядываясь: перед ними раскрылась со своими знаками и угрозной надписью медная пайцза Повелителя Вселенной, Меча Аллаха, с которой везде путь открыт и которая, как оберег, носимый на себе человеком в защиту от порчи, обид и бед, как амулет, заслоняет человека на всём пути. От напастей при переходе застав. От мздоимств, насильств, тягот. С такой пайцзой путник и на постое столь же строго неприкосновенен, как и в пути. Неприкосновенны и двор, где стоит караван, и люди из этого каравана: Повелитель сам, один знает, кому свою пайцзу дать, кого куда посылать, кому доверять.
Едва проведчики ушли, из дальней тихой кельи выглянул серенький, разрумянившийся от горячей похлёбки Мулло Камар.
Он поставил на выступ стены опустевшую, ещё тёплую чашку и, поскрипывая новыми сапожками, отбыл за ворота в ухающий, стонущий, смердящий Дамаск, на тот Прямой Путь, где незадолго перед тем проследовал Повелитель.
3
Прежде чем вступить во дворец, Тимур со всех сторон осмотрел его снаружи.
Каср Аль Аблак был построен из кирпичей, уложенных чёткими рядами ряд белых, ряд красновато-чёрных, словно опалённых огнём.
Осматривал стены, оконные ниши, карнизы, навесы, где украшением была лишь чистота кладки. Приметил перекрёстные решётки в больших нижних окнах, а на верхних — деревянные ставни, чтобы обитательницы дворца могли оттуда смотреть наружу.
Всё осмотрел и всё приметил, как привык осматривать крепостные стены городов, прежде чем их обложить осадой или брать приступом.
У входа он встал из кресла, опершись на руки слуг, и тяжело, медленно пошёл было сам, но в прихожей подозвал одного из воинов охраны. Опираясь ладонью о его плечо, одну за другой осмотрел нижние комнаты.
Спросил, что это за лестница вниз.
— Там подземелья.
— И что там?
— В дальних есть каморки для узников. Там темно.
— Откуда там узники?
Страж ответил не только с готовностью, но и с гордостью: