Эразм мыслил и чувствовал по-бюргерски. От разбитной морали маленькой провинциальной труппы его отделяла непроходимая стеклянная стена. Стекло есть стекло, но оно имеет толщину, и Эразм без особого смущения и не из морализаторских побуждений заглядывал во все уголки чужого пространства с таким чувством, будто оно его собственное, но в действительности запредельное для него.
Подобно тому как утопающий в последний миг своей жизни с ужасающей ясностью видит перед собой отца, мать, братьев и сестер, Эразму мгновенно представился домашний круг, где он молодым отцом семейства поглаживает по головке любимую жену, заглядывает в ее темные, лучащиеся доверием глаза и приговаривает: «Нет, нет, я по-прежнему твой и не изменю нашей взаимной верности!»
— Но это выглядело так, будто вы сломя голову бросились бежать от меня.
«Я хотел бежать от себя» — эти пять слов чуть было не сорвались с языка. Но они не были произнесены.
— Просто я с головой ушел в работу, — сказал он, — и подумал, что вот, ожила одна из теней драмы.
— В таком случае страшно сожалею, я совсем не хотела мешать вам, господин доктор.
Что мог ответить Эразм на эти слова?
— Я бы попросту не посмела, — продолжала она, — я не стала бы нарушать покой вашего святилища, если бы знала, что делать. Теперь я понимаю: произошло, что называется, осквернение святынь.
— О господи! — Он старался успокоить ее.
— Нет, не вздумайте провожать меня, господин доктор! Я не прощу себе, если по моей милости прервется нить вашей работы. Если хотите, я снова начну пробираться в гримерную. Но если не помешаю, позвольте примоститься в уголке на этом стуле и подождать, когда вы закончите работу. Я готова сидеть до рассвета. Вы даже не заметите моего присутствия. Прошу вас, доктор, забудьте, что я здесь!
И вот она перед ним, эта маленькая хрупкая девушка с пышными волосами и лицом мадонны. Изящная, в небольшой человеческий рост статуэтка из мейсенского фарфора берет себе стул и усаживается в темном углу комнаты, все еще не веря, что последует разрешение остаться.
Пусть будет как есть, решил про себя Эразм. Пощадит ли его молва, если он выйдет из театра не сейчас, а позднее вместе с этой юной особой? Он думал об Ирине — Офелии. Почему бы не оправдаться деловым обсуждением этой проблемы и перед собой, и перед другими, и даже перед гнусными сплетнями. Такой разговор с Ириной должен состояться. Просто для того, чтобы никто не мешал, был выбран час после закрытия театра.
Нет, Офелией она, в сущности, не была, по крайней мере той Офелией, которую привыкли видеть в кругу актеров, играющих Шекспира, и тех, кто ими распоряжается. Ей не хватало яркости и стати. Но я же не собираюсь, думал Эразм, считаться с традицией. И потом, если бы не фигура, то эта совершенная, милая головка казалась бы живым образом Офелии. Кроме того, все прочие актрисы растратили последние крохи своих жалких дарований, а это маленькое сумасшедшее создание сохранило всю непосредственность своей натуры и покуда еще способно сказать свое слово. Каков соблазн сотворить из нее Офелию и судьбу Офелии!
— Фройляйн Белль, а знаете ли вы, над чем я работаю? — спросил Эразм.
— В театре говорят, что вы заново сочиняете «Гамлета», потому что шекспировского вам недостаточно.
— И вы верите этому, фройляйн Белль?
— О нет. Вы знаете, что такое театр. Как тут любят перемывать друг другу косточки.
— Ну, это довольно распространенный обычай и за пределами театра. Впрочем, пьеса обрабатывалась мною уже не раз. Вы знаете ее, фройляйн Белль, вы имеете представление о роли Офелии?
— Это не для меня.
— Как вы пришли к такому выводу?
— Я сама пробовала себя в роли Офелии, это было невыносимо.
— Возможно, вам не очень понравится моя затея. Но уж коли представляется удобный случай взять быка за рога, не согласились бы сейчас — «Гамлет» под рукой — почитать мне немного?
— Вы убедитесь, что упорствую я не напрасно. По-моему, тому, кто не может преодолеть робость или желание покрасоваться, не место в театре.
При этих словах она скинула пальто и шляпку и подалась чуть в сторону так, чтобы не смотреть на Эразма, но стоять прямо перед ним, когда он снова сел на свое место.
— Что бы вы хотели прочитать? — спросил Эразм, почувствовавший себя в своей стихии.
— Первую сцену с Лаэртом надо как-то обойти, — сказала она. — Это пошлость. Не хочу быть настолько глупой, придурковатой, как эта Офелия. У нее там такие слова: «Ты сомневаешься в этом?» А дальше она говорит: «Только и всего?» Ужасно глупо. Так бы и я могла сказать. Или: «Я сохраню как сторожа души урок твой добрый». Нет, это не по мне. Хранить добрые уроки своего братца. Это не по мне. Господи, да можно ли так притворяться? Потом, эти церемонии со своим папочкой, Полонием. Боже, так ли я обходилась со своим папашей?! Он, видите ли, читает ей мораль за любовную шалость с принцем. Мой сам был влюблен в меня. «Он о своей любви твердил всегда с отменным вежеством». Фу! И наконец: «Я буду вам послушна, господин мой!» Это уж просто чушь!
Эразм Готтер от души хохотал:
— С какой же сцены бедная Офелия может рассчитывать на ваше милостивое снисхождение, фройляйн Белль?
— С той, где она честно сходит с ума, естественно.
— Значит, уже после того, как ей подстроили встречу с Гамлетом?
— Уже немного теплее: здесь она просто потаскушка.
— Почему это потаскушка?
— А как же? Ведь она налгала принцу. С этого момента я бы и взялась за дело.
— Почему же налгала принцу?
— Во-первых, потому, что для виду дала ему отставку, а еще потому, что весь разговор был заранее рассчитан. Ведь знала же она, что по крайней мере король и Полоний прячутся за драпировкой и ловят каждое слово принца. Да потому, в конце концов, что она просто-напросто предает; Гамлет все замечает и спрашивает ее прямо в лоб: «Где ваш отец?» — «Дома, принц», — говорит она. «Пусть за ним запирают двери, чтобы он разыгрывал дурака только у себя!» Гамлет точно знает, что старик подслушивает, и щадит его как старого дуралея, но во второй раз, в комнате королевы, он что-то не так понял и вспорол старику шпагой живот.
— Я вижу, вы тоже вполне готовы прочитать о Гамлете доклад в мраморном зале, — засмеялся Эразм. Но голос его звучал совершенно серьезно. — Кое-кому можно поучиться у вас.
— Действие четвертое, явление пятое. Давайте начнем.
Эразм читал:
С ней лучше бы поговорить; она
В злокозненных умах посеять может
Опасные сомненья.
Моей больной душе, где грех живет,
Все кажется предвестьем злых невзгод;
Так глупо недоверчива вина,
Что свой же трепет выдает она.
Пока он читал, Офелия мгновенно исчезла в темноте коридора.
— Выход Офелии, — сказал Эразм, и она появилась вновь совершенно преображенная, почти не помня себя, в состоянии самого настоящего, не наигранного транса, с таким жутко изменившимся лицом, что Эразма охватил страх и он потерял способность читать свой текст. С первых же ее слов: «Где светлая владычица Дании» и до последней фразы Эразм сидел, пораженный каким-то странным, еще неведомым ему ужасом. То, что сейчас двигалось перед ним, говорило, слушало чьи-то речи, пело, ворковало, оборачивалось то бесконечно милым, то бесконечно отвратительным существом, терзаемым какой-то тайной виной, — то, что он видел, так мало напоминало Ирину Белль. Сейчас Эразм, пожалуй, не удивился бы, если б настоящая Ирина Белль вновь вышла из темноты, чтобы поблагодарить публику за овации. Должно быть, эта с виду неглубокая девушка — или, вернее, душа этой девушки — познала такие глубины, что, выйдя из них, смогла вобрать в себя душу Офелии. Вот теперь-то ясно, отчего «так глупо недоверчива вина, что свой же трепет выдает она». Эта Офелия была грешницей. «Он встал на зов, был вмиг готов, затворы с двери снял. Впускал к себе он деву в дом, не деву отпускал». Эта Офелия уступила Гамлету. Эта Офелия уверовала в свою страшную вину, сочла себя сопричастной убийству отца. И пребывая в этом заблуждении, когда всякая связь с убийцей отца стала немыслимой, впала в безумие.