— Вилли, — сказал Фридрих, — вижу, вы в Америке время зря не теряли и в Европу не с пустыми руками вернетесь.
— Да, черт побери! — услышал он в ответ. — А на что же еще годится эта проклятущая страна?
На следующее утро Фридрих стоял перед вагоном на перроне Центрального вокзала. Легкий свой багаж он уже положил в сетку в вагоне, таком же длинном и изящном, как и остальные пять или шесть, составивших поезд. С друзьями Фридрих попрощался вчера вечером. Но вдруг он увидел, что вся маленькая колония художников in corpore[101] во главе с маэстро Риттером приближается к нему. Была среди них и мисс Ева Бернс. Она, как и все остальные, держала в руках несколько багряных роз с длинными зелеными стеблями, каких в Европе в те времена еще не выращивали. Принимая от каждого из друзей эти розы, Фридрих — он был по-настоящему растроган — сказал:
— Я, кажется, стал похож на примадонну.
На вокзале и вокруг поезда царила мертвая тишина, будто бы никто здесь никогда не приезжал и не уезжал, но эта маленькая процессия с розами и возгласы темпераментных немцев все же привлекли к себе внимание, и то в одном, то в другом окне показывались лица пассажиров.
Наконец, без всякого сигнала или команды станционного чиновника, состав точно случайно пришел в движение, а вслед ему махала оставшаяся на перроне группа художников: статный, элегантный Бонифациус Риттер, изящно помахивающий носовым платком, скульптор Лобковиц, приветливый и серьезный, Вилли Снайдерс, беспутный Франк и наконец last not least[102] мисс Ева Бернс. Фридрих понимал, что в эти секунды подошла к концу целая эпоха в его жизни, и ему вдруг стало ясно, каким чудесным даром было для него тепло сердец этих людей и какую потерю принесет разлука с ними.
И все-таки, как это обычно бывает с людьми в его положении, Фридрих испытывал радостное возбуждение оттого, что судьба его и в прямом, и в переносном смысле покатилась по рельсам. Пока еще дорога шла по темным туннелям под Нью-Йорком, но затем она забралась в каменный ров, чтобы наконец вынырнуть на просторы открытой местности. Вот где было настоящее лицо Америки, и теперь, когда кончился этот шабаш ведьм и уже почти не доносились шумы, рожденные великим хаосом, Фридрих наконец-то почувствовал истинное дыхание новой земли.
Не отрывая глаз от по-зимнему белеющих полей и холмов, Фридрих сунул, по примеру других пассажиров вагона, билет за ленту шляпы. В свете зимнего солнца все, что он видел вблизи и вдали, так напоминало край его детства, и в этом молодому человеку, оторванному от своих корней, чудилась волнующая, сладостная тайна. Все чужое говорило здесь на его родном языке. Ему захотелось выйти из вагона, зачерпнуть с этих полей рукой снег, чтобы не только взглянуть на него, но и удостовериться, что это то самое, из чего он школьником лепил снежки, которыми даже взрослые члены его семьи кидались друг в друга в радостные, озорные минуты. У Фридриха на душе было так, как могло бы быть у балованного ребенка, оторванного от матери, ставшего жертвой произвола чуждого мира и после долгих страданий внезапно встретившего среди равнодушных, посторонних людей сестру своей родительницы: он чувствует, что в их жилах течет одна и та же кровь, и с великой радостью видит, как похожа она на него, но еще больше на его родную мать.
Лишь теперь Фридрих по-настоящему ощутил, что великий Атлантический океан лежал за его спиной. Хотя он и высадился в Нью-Йорке на берег, но в тот день он не почувствовал, что это в самом деле произошло. Впервые после расставания предстала теперь перед его взором мать-земля, эта огромная, уходящая вдаль твердь, и благодаря ей был наконец-то положен надежный предел могучей морской стихии, продолжавшей бушевать в его сердце. Эта славная добрая великанша перехитрила злую океанскую соперницу, отвоевала у нее своих детей, вернула им прочную основу и отгородила их от бед. В душе у Фридриха звучало: «Забудь океан, забудь эти волны, впивайся в землю, пускай корни!» И пока мягко кативший поезд все быстрее и дальше уходил в земные просторы, беглец чувствовал себя счастливым.
Он так углубился в свои мечты, что даже вздрогнул, когда кто-то молча вынул билет из-за ленты на его шляпе. Это был проводник, одетый в штатское и производивший впечатление весьма интеллигентного человека. Он пробил билет, опять-таки молча, с бесстрастным выражением лица, и затем повторил эти действия, пройдя через весь вагон и не привлекая к себе внимание пассажиров. А пробитые билеты он снова засовывал за ленту на шляпах, которые пассажиры так и не снимали с головы.
С улыбкой вспоминал Фридрих Германию, где в то время еще каждый поезд прибывал под оглушительный звон вокзального колокола, а отправлялся под рычание горластых станционных чиновников после третьего звонка и где каждый проводник с беспомощной педантичностью в грубой форме требовал от каждого пассажира предъявления билета. Предаваясь этим воспоминаниям, Фридрих с удовольствием вслушивался в стук колес и наслаждался мыслью о бегстве, сулившем ему что угодно, но только не позор. Он поймал себя на том, что, уйдя в свои размышления, машинально вытаскивал, словно из паутины, нитки из одежды и ощущал, как с каждой минутой ему все легче дышится. Иногда ему казалось, что мощные проворные колеса скорого поезда вращаются вокруг оси недостаточно быстро и что ему самому нужно помогать этому движению, чтобы накапливалось как можно больше новых здоровых впечатлений, которые можно было бы вешать за спиною, как тонкие расписные занавески, и чтобы создавался все более надежный заслон, отделяющий его от оставшегося позади опасного магнита.
В Нью-Хейвене, где была сделана небольшая остановка, в поезд поднялись и прошли сквозь все вагоны чернокожий продавец сандвичей и мальчик-газетчик. Фридрих купил newspapers[103] и в утреннем выпуске «Сан» или «Уорлд» в связи с сообщением о снятии запрета на выступления Ингигерд нашел заново разогретую стряпню о катастрофе «Роланда». Но в этот яркий зимний день Фридрих был настроен так благодушно и был полон таких радужных надежд, что в душе у него не нашлось бы места для оживших картин гибели корабля. Сегодня мысль о спасении у него вызывала лишь чувство благодарности. Капитан фон Кессель и все, кого сразила беда, были мертвы, а значит, им не было больно.
На перегоне от Нью-Хейвена до Меридена Фридрих знакомился с биографическим очерком Ингигерд Хальштрём в том виде, как он был преподнесен газетами, и никак не мог удержаться от смеха. Фантазия Лилиенфельда не знала границ. Отец Ингигерд был сыном немецких родителей, а его бывшая жена швейцарской француженкой, но тут оказалось, что девушка является отпрыском шведского дворянского рода. И ей была присочинена родственница, якобы нашедшая место упокоения в соборе на острове Риддархольмен, этом стокгольмском пантеоне коронованных особ Швеции. «Бедная малютка!» — подумал Фридрих, складывая газеты. Затем он невольно вспомнил о том, какое важное место занимала до самого последнего времени для него и для других людей взбалмошная, безрассудная девчонка в их жизни в океане и в Новом Свете, посреди всей грандиозной новизны и разнообразия.
— Кончено! Кончено! Кончено! — прошептал он, схватившись за голову, и несколько раз сопроводил эти заверения тихими проклятиями.
Фридрих приехал в Мериден, где его встретил Петер Шмидт. Маленький вокзал был безлюден: из поезда, кроме Фридриха, никто не вышел. Но сюда долетел шум расположенной неподалеку от вокзала главной улицы этого деятельного провинциального города.
— Итак, теперь все пойдет на лад! — сказал Шмидт. — С шатанием по Нью-Йорку покончено, и мы настроимся по-иному. С женой, — продолжал он, — познакомлю позднее: она сейчас у больного. Если не возражаешь, позавтракаем и сразу же поедем на санях за город. Покажу тебе домик, который нашел для тебя. Если понравится, сможешь, когда тебе заблагорассудится, снять его по дешевке. А пока что приютим тебя в здешней гостинице. Она предмет гордости всего города.