— Ваши друзья, сдается мне, — сказала, улыбнувшись, мисс Ева Бернс, — очень плохо себя вели.
Но с этой мыслью Фридрих согласиться не мог. Он только произнес, а затем несколько раз повторил слова:
— Они раскусили, а затем проглотили без остатка пароход со всеми его деревяшками и железками и со всей жизнью, теплившейся на нем.
Они остановились перед дверьми небольшого ресторана. Мисс Ева сказала:
— Господин доктор, если вы в самом деле хотите позавтракать со мною, вам придется в своих требованиях опуститься ниже уровня мистера Риттера.
Они отворили двери и оказались в маленьком зале с низким потолком, который, как и стены, был обшит деревянными панелями, и полом, облицованным красной плиткой. Это скромное опрятное заведение посещала непритязательная публика: немецкие парикмахеры, кучера и торговые служащие, всегда имевшие возможность найти здесь напитки у стойки и дешевый завтрак на столиках. Хозяин развесил на стенах коллекцию спортивных картинок: фотографии знаменитых жокеев с их лошадьми, атлетов, разрывающих цепи или перепрыгивающих через мосты, и многое другое.
Сам он выглядел как человек, имевший поздним вечером и по ночам дело с клиентурой совсем другого пошиба.
Благовоспитанность Фридриха все еще давала знать о себе. Поэтому втайне он был удивлен, что Ева Бернс отваживалась являться в такой ресторан. Пришел хозяин с неизменной маской серьезности на лице и сказал по-английски:
— Вы сегодня позднее, мисс Бернс. Что-нибудь неладное?
Она ответила живо и весело:
— Not a bit of it, Mister Brown. I am always allright![86]
Затем она попросила приготовить ей обычный ленч, добавив, что спутник ее этим вряд ли удовлетворится. Она, мол, надеется, у мистера Брауна найдется для него что-либо получше. Фридрих же заявил, что будет есть то же, что и мисс Бернс.
— О, — сказала она, когда хозяин ушел, — должна вас предостеречь. Не думаю, что вас в самом деле устроит моя диета. Мяса я никогда не ем. А вы, разумеется, существо плотоядное.
Фридрих рассмеялся.
— Мы, врачи, — промолвил он, — всё больше отходим от мясной диеты.
— По-моему, — сказала мисс Бернс, — есть мясо — это просто отвратительно. Скажем, у меня по саду гуляет красивая курочка, и я ее вижу изо дня в день, а потом вдруг перерезаю горло этой птице и пожираю ее. В детстве у нас был пони, а под конец его зарезали, и люди в Ист-Энде его съели. Многие любят конину.
Она сняла свои длинные шведские перчатки и положила их перед собой.
— Но что самое скверное, так это не прекращающееся кровопролитие, без которого не могут обойтись двуногие плотоядные существа: ужасны эти гигантские бойни в Чикаго, где беспрерывно полным ходом идет механизированное массовое убиение безвинных животных! Без мяса можно жить! Мясо есть вовсе не обязательно! — Все это она произнесла серьезным, лишь слегка окрашенным юмором тоном на хорошем немецком языке, но как бы с некоторым напряжением.
Фридрих ответил, что, по известным соображениям, он до сих пор еще не составил себе окончательного мнения на этот счет. Впрочем, добавил он, он сам может обходиться без мяса. Если-де на обед он получит свой антрекот, а на ужин ростбиф, ему уже ничего больше не потребуется и он будет вполне доволен. Оторопев сначала, мисс Бернс от души рассмеялась над его невинной шуткой.
— Вы врач, — воскликнула она, — а все врачи палачи животных!
— Вы что же, вивисекцию имеете в виду?
— Да, вы не ошиблись, вивисекцию! Это позор, это вековечный грех! Тот, кто способен с жестоким хладнокровием замучить до смерти животное только ради того, чтобы продлить жизнь какому-то равнодушному человеку, берет страшнейший грех на душу.
Фридрих потупился: он был слишком предан науке, чтобы согласиться в этом вопросе со своей сотрапезницей. Почувствовав это, она заметила:
— Вы, немецкие врачи, страшные люди. Когда я бываю в Берлине, меня всегда охватывает страх: боюсь, что, померев, попаду в ваш кошмарный анатомический театр.
— Ах, так вы уже побывали в Берлине, мисс Бернс! — сказал Фридрих.
— Разумеется, господин доктор. Я всюду побывала.
Хозяин подал завтрак, состоявший из жареного картофеля, цветной капусты и яичницы-глазуньи. Такой завтрак в обычное время вряд ли мог удовлетворить Фридриха, но сейчас он ел с аппетитом, запивая его, по примеру мисс Евы, водой со льдом, обязательным атрибутом обеденного стола в Америке.
Его дама поддерживала беседу непринужденно, с естественной живостью. Она заметила, что в душе Фридриха еще продолжала жить катастрофа в океане, и, памятуя о просьбе Петера Шмидта, старалась избегать этой темы. Фридрих же, недовольный своими высказываниями о товарищах по судьбе, наоборот, много раз возвращался к ней в свойственной ему манере высказывать вслух то, что грызет его и не дает покоя. Он сказал:
— Говорят о справедливости, заложенной в великом всемирном замысле. Но почему же тогда избрана для спасения жалкая кучка людей, случайно оказавшихся рядом друг с другом, тогда как утонуло так много народа, и в том числе весь великолепный, отборный экипаж «Роланда», начиная с незабвенного капитана фон Кесселя? И почему, с какой целью оказался спасенным я сам?
Она возразила:
— Вчера, господин доктор, вы были совсем другим человеком. Вы были озарены. А сегодня вас поглощает мрак. Я считаю, что вы грешите против своей счастливой доли, вместо того чтобы благодарить ее. Насколько я понимаю, вы ведь не отвечаете ни за душевные качества спасшихся, ни за собственное спасение, ни за число погибших. Замысел сотворения мира возник и осуществлен без вашего участия, и давайте принимать его таким, каков он есть. Принимать жизнь в ее естественном виде — это единственное искусство, длительное служение которому в самом деле приносит пользу.
— Вы правы, — ответил Фридрих, — только я ведь мужчина, и с детских лет меня влечет не столько практическая, сколько духовная деятельность. «Век расшатался — и скверней всего, что я рожден восстановить его!»[87] — как говорит ваш датский англичанин Гамлет. И от этой непостижимой мании величия я все еще никак не могу отделаться. К тому же у каждого бравого, уважающего себя немца появляется нечто фаустовское: «Я философию постиг, я стал юристом, стал врачом…»[88] и так далее. И тогда в какой-то момент возникает разочарование во всем на свете, а вслед за ним желание заключить союз с чертом, и первым лекарством, которое тот преподносит, является, как это ни странно, белокурая Гретхен или по меньшей мере что-либо подобное.
Собеседница Фридриха молчала, и он был вынужден продолжать свою речь.
— Не знаю, могут ли вас заинтересовать странные перипетии судьбы некоего духовного банкрота, — сказал он.
Она ответила, смеясь:
— Банкрота? Я вас таковым не считаю! Но все, что касается вас, и все, что вы готовы мне сообщить, меня, конечно же, интересует.
— Хорошо, сейчас мы узнаем, так ли это. Представьте себе человека, который до тридцатилетнего возраста все время вступает на какой-нибудь ложный путь. Или, вернее, его движение по этим путям каждый раз очень скоро кончается аварией. Скажем, ломается ось экипажа или даже его собственная нога. И как тут не удивиться, что на этот раз я уцелел, попав-таки в аварию в буквальном смысле слова! И все же я полагаю, что мой собственный корабль потерпел крушение, а с ним и я сам. Или же мы терпим его как раз сейчас. Ибо земли я не вижу. Не вижу чего-то прочного.
До двенадцати лет я воспитывался в кадетском корпусе. Я носился с мыслью наложить на себя руки и бывал часто наказан за неповиновение. Мне не доставляло никакого удовольствия готовиться к будущей бойне. Тогда отец забрал меня из этого заведения, хотя и отказывался тем самым от взлелеянных им планов в отношении меня, — ведь он солдат с головы до ног. После этого я окончил ненавистную ему классическую гимназию. Стал врачом и, так как интересовался еще и чистой наукой, занялся бактериологией. Но тут — поломка оси! Перелом ноги! С этим, кажется, покончено! Вряд ли я еще буду когда-нибудь что-то делать в этой области.