— Никогда! — подтвердила Ингигерд. — Ни за что на свете!
Фридрих продолжал:
— Да и гонорар жалкий! У нас тут лежат письма с предложениями, которые превосходят его в три-четыре раза.
— О, это вполне понятно! — воскликнул директор Лилиенфельд. — Позвольте мне выступить вашим советчиком. Прежде всего хочу вас успокоить, если попытки Уэбстера и Форстера запугать вас принесли свои плоды и вы лишились уверенности. Дело в том, что в силу ряда причин договор с вашим батюшкой не имеет законной силы. Волею случая я оказался в курсе обстоятельств бракоразводного процесса ваших родителей: знаю об этом довольно хорошо от них самих, а также от моего брата, который был адвокатом вашего покойного батюшки. Вас, барышня, присудили матери. Следовательно, у отца вашего, если быть совершенно точным, не было права заключать договор. Вы сбежали, ушли прочь с папашей, потому что были преданы ему душой и телом и потому что с мамашей не очень-то ладили. И я не постесняюсь сказать: вы поступили правильно, даже очень правильно! Потому что он, ваш покойный батюшка, сделал вас великой артисткой.
— Да, да, благодарю покорно! — невольно рассмеялась Ингигерд при воспоминании об особом методе обучения искусству, вызывавшем у нее острое чувство протеста. — Каждый божий день по утрам я должна была прыгать и изворачиваться на ковре в чем мать родила, а он в это время с превеликим удовольствием посасывал свою трубку. А днем он усаживался за фортепиано, и все опять повторялось сначала.
Директор вновь заговорил:
— Ваш отец был в этом прямо-таки неподражаем. Три-четыре звезды первой величины во всемирном масштабе он поставил на ноги — если позволите так выразиться, на пляшущие ноги. Он был первым танцмейстером обоих полушарий. — Директор добавил, многозначительно рассмеявшись: — Было, правда, при этом и кое-что пикантное… Но вернемся к главному. Коли пожелаете, сделаем договор ваш с Уэбстером и Форстером недействительным. Не стану отрицать, — сказал он после небольшой паузы, обращаясь на этот раз в первую очередь к Фридриху, — не стану отрицать, что, оставаясь джентльменом, я не перестаю быть коммерсантом. И в этом качестве я позволю себе задать вам, господин доктор, один вопрос: не отказались ли вы вообще от намерения позволять вашей подопечной выступать публично или, быть может, у вас и у нее созрело решение удалиться в частную жизнь?
— Нет, нет! — решительно заявила Ингигерд.
Фридрих выглядел в собственных глазах шпагоглотателем, который оказался не в состоянии быстро освободиться от своего стального инструмента.
— Нет, — присоединился он к Ингигерд. — Я, правда, хотел бы, чтобы фройляйн Ингигерд вообще больше не выступала, так как она слаба здоровьем, но сама она уверяет, что без сенсации жить не может. И когда я просматриваю почту и думаю о предлагаемых гонорарах, я начинаю сомневаться в своем праве удерживать ее.
Директор сказал:
— Нет, не удерживайте, господин доктор, прошу вас! Дверь внизу я нашел открытой, я вошел в дом, я постучался в несколько дверей, никто не отзывался, никто не открывал. Наконец-то я нашел дорогу сюда, и мне повезло: я достиг своей цели. Милая барышня, господин доктор, разрешите мне за вас закончить бой с Уэбстером и Форстером, этими кровососами, позволившими себе к тому же оскорбить даму. Ибо оттуда, могу вас уверить, постоянно распространяются гнуснейшие слухи.
— Имена! Назовите, прошу вас, имена! — воскликнул Фридрих, бледнея.
— Тише, тише! — сказал директор, поднимая успокаивающим жестом обе руки, и Фридриху показалось, что коммерсант воровски подмигнул ему и даже будто благодушная ухмылка смела с его лица деловую серьезность. — Бог мой! — громко сказал директор. — Слишком много чести и хлопот слишком много. — Он пристально взглянул на Фридриха, и в его больших круглых глазах появилось циничное выражение. — Примите мой ангажемент, — продолжал он, — и я буду вам платить больше, чем те, кто предлагает вам самый высокий гонорар: за каждый вечер по пятьсот марок, то есть примерно по сто сорок долларов за вычетом всех издержек и накладных расходов. Вы можете выступить через два или три или даже четыре дня! Если согласны, едем сразу же к адвокату.
Не прошло и десяти минут, как Фридрих и Ингигерд уже поднимались вместе с двумя десятками каких-то людей в гигантском лифте на четвертый этаж некоего торгового дома в деловой части города.
Лилиенфельд сказал Фридриху:
— Если вы такого еще не видели, вас должен изумить офис популярного американского адвоката. Их здесь, кстати, двое: Браун и Сэмюэлсон. Но Браун слабоват, а тот, другой, все может.
И вот они стоят перед Сэмюэлсоном, прославленным нью-йоркским адвокатом. В колоссальном зале, какой-то фабрике делопроизводства, где женщины и мужчины что-то выстукивали на пишущих машинках, часть помещения, отделенная деревянной перегородкой и матовым стеклом, была отведена под кабинет шефа. Этот болезненного вида человек был невысокого роста; лицо его украшала Христова борода. Платье на нем было поношенное. И вообще, образцом американской чистоплотности его никак нельзя было назвать. Годовой доход Сэмюэлсона исчислялся сотнями тысяч долларов. За пятнадцать минут был заключен договор между Лилиенфельдом и Ингигерд, договор, который, кстати сказать, был, если учесть несовершеннолетие девушки, столь же незаконным, как и заключенный с Уэбстером и Форстером. Между прочим, мистер Сэмюэлсон — он говорил очень тихим голосом — оказался полностью в курсе всех подробностей отношений между Хальштрём с одной стороны и Уэбстером и Форстером — с другой. Он только весьма презрительно улыбнулся, когда речь зашла об этих господах и их притязаниях, и сказал:
— Пусть себе повоюют с нами.
Когда, возвращаясь домой, Ингигерд и Фридрих сидели в кэбе одни и окно в перегородке, отделявшей их от кучера, было закрыто, Фридрих страстно обнял девушку и сказал:
— Когда ты будешь выступать перед публикой, я сойду с ума, Ингигерд.
Бедный молодой ученый опять отводил душу, на сей раз не прерывая горячих объятий. Он сказал:
— Я человек, которому суждено тонуть и который потонет даже здесь, имея твердую почву под ногами. Потонет, если ты не подашь ему руку! Ты сильнее меня, ты можешь меня спасти. Мир для меня ничто. То, что я потерял, было для меня ничто. Но я не могу терять тебя, чем бы ни вознаградила меня за это судьба!
— Нет, ты не слаб! — сказала Ингигерд.
Она тяжело дышала, ее тонкие губы разжались. И снова на ее бесстрастном лице появилась маска с ужасающе соблазнительной улыбкой. Ингигерд прошептала прерывисто:
— Возьми меня! Уведи меня!
Они долго молчали, прислушиваясь к шуршанию резиновых шин кэба. Затем Фридрих сказал:
— Им придется долго ждать тебя, Ингигерд. Завтра мы будем в Меридене у Петера Шмидта!
В ответ она рассмеялась. Да, да, она высмеивала его, и ему стало ясно, что не душу ее ему удалось растопить, а лишь тело.
Кэб остановился перед домом. Фридрих проводил Ингигерд лишь до входных дверей. Без слов, стараясь подавить стыд и потрясение, пожал он ей руку. Без слов опять поднялся в кэб.
Там он забился в угол, назвав кучеру первый пришедший ему в голову адрес. Стыд терзал его. Оставшись один, он награждал себя в порыве гнева самыми отборными ругательствами. Сняв с головы мягкую шляпу, которую он еще не успел заменить нью-йоркским цилиндром, и отерев пот со лба, он стукнул по нему кулаком, сказав себе: «Мой бедный отец! Через месяц, верно, я стану самым настоящим сутенером шлюхи. Меня будут знать и почитать. Каждый немецкий цирюльник в Нью-Йорке будет рассказывать, кто мой отец, на какие средства я живу и за кем я бегаю. Я превращусь в пуделя, в обезьянку, в сводника при этой маленькой негоднице, при этой дьяволице. В каком бы городе мы ни выступали, большом или маленьком, вся колония моих соотечественников будет глазеть на меня как на живой пример отвратительного падения немецкого дворянина, поражаясь тому, в какую клоаку может свалиться некогда столь уважаемый человек, супруг и отец семейства».