— Против науки я ничего не имею, — заявил Фридрих. — Я только хочу подчеркнуть, что речь идет о любви человека, который привык разбрасываться, к искусству. Так что, мой милый Петер, ты можешь быть спокоен!
— Если вас в самом деле тянет к скульптуре, — сказала Ева Бернс, прислушивавшаяся только к словам Фридриха, — почему бы вам уже завтра не начать работать здесь, у мистера Риттера?
Риттер заметил с веселой усмешкой, что в дереве как материале для скульптора он ничего не понимает, но в общем Фридрих может им полностью располагать. Вдруг неожиданно для всех Фридрих воскликнул:
— Моей маленькой мадонны, моей деревянной матери божьей я лишиться не могу!
Тут он встал с бокалом в руке, и его примеру последовали все остальные, чтобы со смехом и не без лукавой задней мысли поднять тост во славу маленькой мадонны. Бокалы зазвенели, и Фридрих продолжил свою речь, придав ей несколько рискованный оборот:
— Мечтаю о том, чтобы мне было дано творить с помощью, как сказал Гете, духа божьего и руки человеческой, подобно тому, как мужчина, сливаясь с женщиной по законам животного мира, может и должен становиться творцом.[72]
Сложив руки так, словно он хотел зачерпнуть ими воду, Фридрих сказал:
— Мне кажется, будто в руках у меня, как гомункулус, моя мадонна. Здесь она живет. Ладони мои подобны золотой раковине. Вообразите себе, что ростом моя мадонна меньше фута и что состоит она, скажем, из живой слоновой кости! А теперь примыслите где-нибудь на ее теле несколько розовых пятнышек! И примыслите для этой маленькой мадонны то одеяние, какое было на Годиве,[73] сиречь одни лишь ее волосы, состоящие из текучих лучей солнца, и еще многое вообразите в том же духе…
И Фридрих начал импровизировать:
Молвил мастер: «Вот мои созданья!»
Как Творец, он властною рукою
Изваянье небольшое поднял
И сказал, смиряя трепет сердца:
«Всё, как здесь, я видел ясно в жизни»…
Фридрих остановился, что-то пробормотал и закончил:
Ощутил я этими руками
Холод губ и жар волос девичьих.
— Я больше ничего не скажу! Одно только хочу еще добавить: мечтаю, поработав резцом по немецкой липе, сотворить эту мадонну во всей ее многоцветности, как многоцветна и сама жизнь. А потом можно и умереть.
Восторженная речь Фридриха была встречена единодушным возгласом «браво!».
Ева Бернс, в которой до некоторой степени ощущалось мужское начало, уже перешагнула рубеж двадцатипятилетия. Ее немецкое, как, впрочем, и английское, произношение, было несколько твердым, и недоброжелательный слушатель мог прийти к выводу, что во рту у нее ворочается слишком толстый язык, язык попугая. Ее волосы, темные и густые, были зачесаны на пробор и не закрывали ушей, а статная фигура была безупречна. За все время, пока Фридрих говорил, она не отрываясь глядела на него своими большими, темными, умными глазами.
Наконец она сказала:
— Обязательно попытайтесь сделать это!
Глаза Фридриха и глаза дамы встретились, и Фридрих ответил ей полустуденческим-полурыцарским тоном:
— Мисс… Мисс…
— Ева Бернс, — подсказал Вилли.
— Мисс Ева Бернс из Биргингема! Мисс Ева Бернс из Бирмингема, вы произнесли решающее слово. И на ваши плечи ляжет ответственность за то, что мир отныне станет беднее на одного плохого медика и на одного плохого скульптора богаче!
Тем временем стемнело, и в светильнике, висевшем над столом, зажгли свечи из лучшего пчелиного воска.
— Я ничего не буду иметь против, если ты с помощью божьего духа и человеческой руки или, скажем, одного только божьего духа, иными словами, разума воздействуешь на продление и усовершенствование рода людского, на создание экземпляров более высокого типа. — Этими словами Петер Шмидт снова включился в спор. — Ведь скажу, с твоего позволения, что это же является целью, конечной целью медицинской науки. Настанет день, когда и среди людей искусственный отбор станет обязательным правилом.
Художники расхохотались, но фриз, нисколько не смущаясь, завершил свою речь словами:
— А затем настанет другой день, еще более радостный, когда люди будут смотреть на таких, как мы, примерно теми же глазами, какими сегодня мы смотрим на бушменов.
Свечи догорали, и все пришли к заключению, что пора завершать пирушку. Комнаты ателье были погружены в темноту. Рабочие по какой-то причине закончили свой трудовой день раньше обычного. Друзья прошли по вымершим комнатам с огарками в руках. Лобковиц знакомил с работами Риттера, снимая с них покров по разделам: торговля, промышленность, транспорт, труд… Не забыть и про сельское хозяйство! Модели в гипсе и в глине, и всё колоссальных размеров.
— Но колоссы все же искусства не делают, — заявил Риттер.
При свечах все эти вещи отбрасывали гигантские тени.
Вилли сказал:
— Всё для предстоящей юбилейной шумихи «fourteen hundred and ninety two», всё для Chicago World Exhibition.[74] Из Норвегии приплывет корабль викингов. Последний потомок Христофора Колумба, испанец с подкашивающимися ногами, пойдет нарасхват! Блеф с огромным размахом, вечная жратва господ американцев!
Не давая никому раскрыть рот, Вилли заявил, что таким неслыханным заказом Риттер обязан только своему обезьяньему проворству. Он, мол, успел вручить строительному комитету все эскизы, когда у других скульпторов глина еще сухая была.
— В то время я еще торчал в своем маленьком ателье в Бруклине и по двадцать восемь часов не вытаскивал рук из ящика с глиной! — воскликнул Риттер.
На всех этих декоративных работах лежала печать профессионализма.
— Мне эти штуки никак не мешают, — сказал Риттер, — ведь когда выставку закроют, они только на фотографиях останутся.
Вилли подвел итоги:
— Вот такие они, американцы. «Сделайте-ка нам памятник Вашингтону, мистер Риттер! Может, у вас случайно готовый памятник Вашингтону в жилетном кармане завалялся?» — «Никак нет, но сегодня к вечеру сделаю!» Это он может, наш герой, — Вилли слегка коснулся рукою своего обожаемого друга, — и потому он так походит для United States of America.[75]
Затем все перешли в особую мастерскую Риттера, где можно было увидеть работы совсем другого рода. В отличие от огромных фигур для фронтонов чикагских домов с их навязчивостью и крикливостью, все здесь дышало истинным искусством. На большом станке стоял превосходный, правда еще не завершенный, горельеф в глине: поющие девушки. Кроме него гости увидели, также в глине, декоративный фриз: путти с козлами, пляшущие фавны, менады, Силен на ослике, короче, многофигурное изображение вакхического шествия. Еще они увидели, опять-таки в глине, статую для фонтана — обнаженного мужчину, радостно разглядывающего бьющуюся у него в руках рыбу. Был здесь и святой Георгий — уже готовый гипсовый слепок с Георгия работы Донателло из Национального музея во Флоренции. Во всех этих произведениях была найдена счастливая середина между искусством греков и Донателло и проявлялся стиль, в котором — при всей зависимости от различных образцов — сохранялась манера автора.
Все без исключения собранные здесь работы предназначались для строительства дворца некоего американского Красса,[76] души не чаявшего в молодом скульпторе и его искусстве и ревниво следившего за тем, чтобы его творения не попали в чужие руки. Он считал себя прямо-таки новым Медичи. Строительство дворца, воздвигавшегося посреди обширных садов на Лонг-Айленде для него, жены и дочери чуть ли не сплошь из мрамора, поглотило уже миллионы долларов. И еще новые огромные суммы были предусмотрены сметой. Как будут выглядеть скульптурные украшения комнат, двора и аллей парка, предоставлялось решать мастеру, а значит, Риттеру и никому иному. Какие задачи ставила эта Америка! Если бы можно было добывать таланты с такой же легкостью, с какой в «Our country»[77] добывается доллар, то это вызвало бы третье Rinascimento,[78] и по размаху своему оно, чего доброго, оставило бы позади себя великое итальянское.