Капитан Бутор спросил Фридриха с улыбкой, подал ли его друг и впрямь весточку с того света.
— А я вот что увидел во сне, — ответил Фридрих. — Как это понять, не знаю. Судите сами.
И хоть это не было в его духе, он пересказал тот сон, который начался с высадки в таинственном порту, закончился крестьянами-светоробами и с тех пор не давал ему покоя. Он сообщил сведения о своем американском друге Петере Шмидте и все еще хриплым, лающим голосом заявил, что тот послал ему навстречу свое астральное тело и таким образом приветствовал его в самом сердце Атлантики. Он рассказал о «fourteen hundred and ninety two», о каравелле Колумба «Санта-Мария», но больше всего о встрече с Расмуссеном в образе старого лавочника. Он подробнейшим образом описал костюм Расмуссена, модель старинного корабля в витрине лавки и саму эту лавчонку, а также упомянул гомон и щебет овсянок. Потом он достал записную книжку и прочел слова, произнесенные в этом сне диковинным старьевщиком: «Двадцать четвертого января тринадцать минут второго я испустил дух».
— Так ли это было в самом деле, — заключил Фридрих, — я когда-нибудь узнаю. Одно, во всяком случае, не подлежит сомнению: если в этом сне не замешана пустая игра фантазии, то, значит, душа моя коснулась потустороннего мира и я был предупрежден о будущей катастрофе.
Перед тем как маленькая семья «Гамбурга» поднялась из-за стола, все еще раз по-особому серьезно и торжественно подняли бокалы.
В эту ночь Фридрих проспал одиннадцать часов. Доктор Вильгельм взял на себя ночную заботу о больных. В тесную каюту Фридриха проникали лучи яркого солнца, а сквозь шторку красного дерева, заменявшую дверь, были слышны спокойные голоса да приветливое позвякивание чашек и тарелок. Фридрих все забыл, ему казалось, что он еще находится на борту экспресса «Роланд», но он никак не мог взять в толк, почему в его каюте произошли такие разительные перемены. Не переставая удивляться, он постучал по шторке, находившейся так близко от койки, и в следующее же мгновение над ним склонилось посвежевшее, с явными признаками отдохновения лицо доктора Вильгельма. Все больные, за исключением палубной пассажирки «Роланда», сказал врач, провели ночь спокойно. Он продолжал давать коллеге клинический отчет и уже почти закончил его, как вдруг заметил, что тот лишь теперь начал понимать, где он находится и в какой постели провел ночь. Вильгельм даже засмеялся и напомнил Фридриху о некоторых событиях последнего времени. Фридрих вскочил, обхватив руками голову. Он сказал:
— Голова кругом идет от такого хаоса! Дикая путаница!
А через короткое время он сидел с доктором Вильгельмом за завтраком, ел и пил, но ни звука о катастрофе произнесено не было. Ингигерд Хальштрём пробудилась и заснула снова. Парикмахер, фельдшер и матрос в одном лице — его звали Флите — замкнул дверь ее каюты. Безрукий Артур Штосс лежал при открытой двери, был в наилучшем настроении, без конца шутил, а в это время верный Бульке кормил своего хозяина завтраком, что-то вливая ему в рот, а что-то всовывая между пальцами ног. Был слышен фальцет Штосса, причем все пережитое превратилось в его речи в цепь комических ситуаций. Прибегая к отборным проклятиям, артист говорил, что теперь уж он вряд ли прибудет в Нью-Йорк к сроку, оговоренному в контракте, из-за чего потеряет по меньшей мере сотни две английских фунтов. К тому же на хорошем английском языке он посылал проклятия всей Ганзе, а особенно «Гамбургу», этой жалкой бочке с селедкой, делающей никак не больше десяти узлов.
Четырнадцать часов спокойного сна вернули рассудок художнику Якобу Фляйшману из Фюрта. Не покидая койки, он заказывал себе еду, отдавал распоряжения и заставил стюарда изрядно побегать. Говорил он очень громко, заверяя всех, кто его слышал, что, хотя потеря полотен, рисунков и гравюр, каковые он намеревался сбыть с рук в Нью-Йорке, и невосполнима, пароходная компания, несомненно, обязана возместить ущерб.
Хлопотала счастливая, хоть и с заплаканными глазами, служанка Роза. Взяв с общего стола кофе, сахар и хлеб, она отнесла все это своей хозяйке. Поражало, как быстро очнулась и пришла в себя «покойница» Либлинг. Когда после завтрака Фридрих нанес этой даме визит, он понял, что у нее было чрезвычайно смутное представление о том, что с нею недавно происходило. Она чудесно поспала, сказала фрау Либлинг, и когда сообразила, что надо вставать, испытала глубокое сожаление.
Около десяти часов утра в общей каюте появился капитан Бутор, осведомился у обоих врачей, как они почивали, пожал им руки и сообщил, что всю ночь с капитанского мостика велось наблюдение особого рода: старались обнаружить еще каких-нибудь людей, спасшихся после кораблекрушения. Так как по-прежнему дул норд-ост, то можно было рассчитывать на сближение с обломками «Роланда», если они еще не затонули.
— В час ночи мы и в самом деле увидели плавучие обломки, — сказал капитан, — но установили, что людей там не было. Нам стало также ясно, что это не пароход, а парусник. Да и пострадал он уже давно.
— Может, это был убийца «Роланда», — предположил Вильгельм.
Капитан попросил доктора Вильгельма и Фридриха через некоторое время зайти в штурманскую рубку, где его уже ожидали уцелевшие члены экипажа «Роланда». Ему нужно было получить у них необходимые данные для составления краткого отчета, предназначенного для нью-йоркского агентства его пароходной компании: он должен был известить о том, что взял на борт потерпевших кораблекрушение и сообщить кое-какие подробности. Состоялся своеобразный допрос, были произведены всевозможные подсчеты и расчеты, но никаких существенных новых сведений об этой небывалой по размерам катастрофе не появилось.
Юнга Пандер показал всем присутствующим написанную карандашом записку, которую капитан фон Кессель попросил его передать сестрам. Все с волнением разглядывали бумажку с немногими словами. Стало ясно, с какой силой вся эта ужасная история обрушилась на сердца и нервы даже привыкших к невзгодам моряков. При упоминании некоторых имен и обстоятельств не только Пандер, но и матросы разражались горючими слезами.
После «допроса» у Фридриха появилась настоятельная потребность побыть наедине с собою. Подумать только! Еще вчера вечером он был бы в состоянии смеяться, а сегодня появилось такое чувство, будто сердцевина его души отлилась в металлические формы, но то была не железная маска и не свинцовый плащ. Нет, это было скорее похоже на тяжелый металлический саркофаг, поглотивший его душу.
Фридрих ощущал тягостное наследство, доставшееся ему от пережитой беды. Непроницаемый клубок черных туч окутывал, суля недоброе, его сердце. И каждый раз, когда из этих туч прорывалось что-то подобное молнии, освещавшей кошмар недавнего прошлого и превращавшей его в действительность, Фридриху приходилось усилием воли подавлять охвативший его трепет.
Зачем высшие силы показали ему день Страшного суда наяву и проявили неслыханную пристрастность, причислив его к тем немногим, кого они вырвали из лап смерти? Или они избрали его, крохотную букашку, оказавшуюся в состоянии пережить этот сверхъестественный страх, для исполнения высших целей, как орудие зла или добра? Но разве мог он придавать такое значение своей особе? Или он в чем-то виноват и заслужил наказание? А можно ли за это платить такой ужасной, такой непомерно дорогой ценой — погребением гигантского количества людей в братской могиле? Было бы просто смешно наделять его воспитательскими полномочиями по отношению к собственной доле, к одной едва заметной человеческой судьбе! Ведь Фридрих и сам чувствовал, как все личное было отодвинуто всеобщностью совершившегося. Нет, в этом событии, кроме человека, на которого оно яростно обрушилось, участвовали не высшие, а слепые, глухие и немые разрушительные силы.
Как бы то ни было, но Фридрих столкнулся лицом к лицу с изначальным трагизмом рода человеческого, с неодолимой жестокостью этих сил, со смертью. Пусть даже не было на то высшей воли, не было предопределения, но ему пришлось познать нечто такое, отчего в сердце образовался твердый, как скала, ком. А если все-таки все случившееся произошло по воле вечной силы добра, то в чем же смысл этого события и почему она его не предотвратила? Где же тогда ее всемогущество?