— Да, здоровый удар, ничего не скажешь, — заметил Вильгельм, успевший вовремя захлопнуть дверь.
Фридрих весь напрягся, сдерживая нервы, и это напряжение он воспринимал как бы в прямом, а не переносном смысле слова — будто в руках у него была туго натянутая, готовая вот-вот лопнуть струна.
— Вы нервничаете? — спросил Хальштрём.
— Немного, — ответил Фридрих, — не стану отрицать. Есть у тебя силы и, кажется, даже кой-какой умишко, а вот применить их никак не можешь, когда опасность так близка.
Вильгельм промолвил:
— Так уж и опасность? Нет, коллега, до этого еще не дошло. Во-первых, винт скоро опять заработает, а кроме того, если мы и в самом деле ляжем в дрейф и поставим штормовые паруса, через недельку на нашей посудине будет полный порядок.
— Полный порядок? — спросил Хальштрём. — А что вы под этим подразумеваете, господин доктор?
— Шторм идет с норд-норд-веста. Такой корабль в открытом море вряд ли опрокинется. Значит, скорее всего нас прибьет к Азорским островам, и в один прекрасный день мы окажемся там в какой-то гавани. Но, может быть, нас унесет еще дальше на юг, и тогда не исключено, что через неделю мы бросим якорь у Канарских островов и увидим великолепный пик на острове Тенерифе.
Хальштрём пробурчал в ответ:
— Премного благодарен за пик на Тенерифе. Но мне нужно в Нью-Йорк. У нас контракт.
Фридрих вернулся к разговору о своих готовых лопнуть нервах.
— Неделю в полном неведении, — сказал он, — моя нервная система не выдержит. Я не гожусь для такого пассивного героизма. В активном состоянии я могу большего добиться.
— Вы, наверно, еще всё помните о Кожаном Чулке, — заметил Вильгельм с иронией. — А значит, вы не забыли, коллега, что краснокожие в Америке больше всего на свете почитали пассивный героизм. Вспомните о столбе для пыток.
— Не угодно ли вам, — ответил Фридрих, — оставить меня в покое с вашими пытками и столбами для них! Если сегодня я узнаю, что винт у нас сломан и завтра нам предстоит беспомощно болтаться в море, я просто-напросто не выдержу и послезавтра брошусь за борт. По этой самой причине я решительный противник спасательного пояса, даже если вы будете мне его навязывать.
Шло время. Весь день ни на миг не умолкал бьющий по барабанным перепонкам шум океана, а сумеречный свет не только не исчезал, но к вечеру сгустился еще больше. Как и все пассажиры, Фридрих тщетно ожидал той минуты, когда винт вновь заработает и вернет силы замершему судну. В страхе и отчаянии люди стали соизмерять шквальные удары, стараясь установить, сокращаются ли или увеличиваются отделяющие их паузы. Но ненастье не утихало, и временами Фридрихом овладевала какая-то необъяснимая мания преследования. Его ужасали — и это действовало больше всего — страшные крики запертых палубных пассажиров, доносившиеся в течение нескольких часов с небольшими промежутками. Загнанные в одно место, они жалобно стонали, молились в голос, взывали изо всех сил к небесам, моля о помощи, дико вопили частью от страха, частью от ярости, а частью и от физической боли. Но, как если бы ничего не случилось, в назначенный час пронзительный сигнал к ужину огласил потерявший управление корабль, этот огромный, вновь осветившийся бесчисленными огнями, но по-прежнему безвольный ковчег, этот блистающий иллюминаторами, заледенелый волшебный замок, превращенный волнами в послушную игрушку для их угрюмых забав, и Фридрих спрашивал себя, найдется ли кто-то, у кого хватит хладнокровия или мужества или просто-напросто желания именно сейчас участвовать в обыденной процедуре приема пищи. Но Вильгельм кликнул клич: «К столу, господа!» — и так как Роза, вымокшая, но бодрая, только что вернулась, чтобы ухаживать за детьми, и потому было невозможно оставаться дольше в каюте Ингигерд, Фридриху пришлось присоединиться к доктору Вильгельму и Хальштрёму, которые вышли без долгих раздумий за дверь и решительно зашагали по палубе. Какаду кричал. Элла визжала, пока Ингигерд и Роза не взялись довольно энергично за нее. Прежде чем покинуть каюту, Фридрих спросил:
— Может быть, вы хотите, чтобы я остался? Буду рад, если вы станете сейчас располагать мною, фройляйн Ингигерд.
В ответ он услышал:
— Благодарю, господин доктор, приходите обязательно опять.
И Фридриха поразило, с какой непринужденностью задал свой вопрос он и ответила она.
И тут неожиданно все вдруг переменилось. По тому, как с особым трепетом задрожали стена и пол, стало ясно, что вновь ожили ритм энергии и ритм целеустремленности, пульс и сердце «Роланда». Ингигерд ликовала как дитя, а Фридрих сжал зубы. Приток возрожденной жизни, новых чаяний и возможностей, возвращение к упорядоченности в сочетании с общей разрядкой вызвали у него некую слабость. К горлу Фридриха, грозя сразить его окончательно, подступили слезы. Потрясенный, он вышел на палубу.
Совсем иная картина предстала теперь перед его глазами. Исполненный радостных сил, «Роланд» снова мчался вперед, навстречу шумящей темени. Вся эта чертова кутерьма, напоминавшая картину всемирного потопа, опять представлялась ему желанным веселым праздником. Он снова пробивал бреши в перекатывающихся во мраке горных хребтах, позволяя вздымать себя и с дикой яростью низвергать в дольние глубины, и каждый раз при этом на несколько секунд к носившемуся в воздухе шуму добавлялся стук обнажившегося винта.
Ринк, сидя на пороге своего ярко освещенного германско-американского почтамта, курил и поглаживал свою пятнистую кошку.
Борясь с качкой, Фридрих прошел мимо Ринка и не мог удержаться от желания поговорить с ним.
— Хорошо, что мы опять пошли, — сказал он.
— Why?[44] — флегматично произнес Ринк.
— Я, во всяком случае, — заметил Фридрих, — всегда гораздо охотнее иду на всех парах, чем беспомощно ложусь в дрейф.
— Why? — вновь произнес мистер Ринк.
Несмотря на качку, внизу в коридорах опять воцарилось относительное спокойствие. Страх, кажется, отступил. Пошатываясь, хватаясь по дороге за что попало, даже отпуская на ходу шутки и обгоняя друг друга, люди спешили в салон. Когда они приближались к кухне, все шумы заглушал звон фарфоровой посуды, особенно если, как это иногда случалось, там роняли стопку тарелок. Люди смеялись. Люди желали друг другу приятного аппетита. Слух ласкал благостный ритм заработавшей вновь огромной машины. Он одарил всех счастьем, и никакая музыка в мире не могла сравниться с ним.
Фридрих отважился переодеться в своей каюте, чтобы избавиться от успевшей промокнуть одежды. Ему на помощь поспешил Адольф, его стюард. Пока Фридрих менял платье, тот рассказал ему о панике, которая возникла среди палубных пассажиров, когда остановилась машина. Некоторые женщины были готовы броситься в воду, и другим стоило большого труда воспрепятствовать этому. Некую польку буквально вытащили за ноги на палубу его, Адольфа, коллега стюард Шолль и один матрос.
— Людей и не обвинишь в том, что они так трусят, — сказал Фридрих. — Было бы удивительно, если бы все происходило по-иному. Кто возьмется утверждать, что он устоит на месте, если почва будет уходить у него из-под ног? На такое заявление способен либо лжец, либо человек, чья тупость низводит его в ранг животных.
— А что бы оставалось делать нам, — спросил стюард, — если бы мы так трусили?
И тут Фридрих, как это с ним нередко случалось, прибегнул к той самой лекторской манере, которая привлекла к нему, как приват-доценту, великое множество молодых слушателей.
— У вас все по-другому, — сказал он. — Осознание своего долга вас и вознаграждает, и поддерживает. Ведь вот пока мы, пассажиры, помирали от страха, повара снимали накипь с бульона, чистили рыбу, отваривали ее, украшали петрушкой, разделывали и жарили птицу, шпиговали спинку косули и тому подобное (стюард в этом месте расхохотался), но я смею вас уверить, что иногда легче готовить обед, чем его поедать.
Почти что торжественным и именно поэтому лукавым тоном Фридрих продолжал распространяться на тему трусости и храбрости.