Моя одержимость Миньоной достигла такой степени, что стала внушать опасения мне самому, и я хотел попробовать — не обрету ли если не исцеление, то хотя бы облегчение, окунувшись в совсем другую душу.
Он поразился и очень обрадовался, увидев меня здесь, в кантоне Тессине, сразу же предложил мне пойти с ним в ресторан, так как жена его уже несколько месяцев была прикована к постели, и повел меня в тратторию, где можно было отведать лучшие блюда итальянской кухни и такое же превосходное вино.
Мы называли друг друга привычными студенческими прозвищами, и поскольку весь разговор шел в былом духе, вскоре я почувствовал себя на тридцать лет моложе и на первых порах забыл свои душевные муки.
Моего друга-медика звали Пларре.
И сейчас, как в молодые годы, он являл пример неистребимой энергии и жизнерадостности, много смеялся, громко разговаривал, употребляя крепкие и забористые словечки. Его отец был обойщиком в Силезии. Сам он стал доктором и профессором.
Большое счастье для старых друзей обмениваться воспоминаниями юности. Умершие воскресали в нашей беседе. Пларре не ломал себе голову над тем, откуда берутся такие часы, приносящие почти мистическое чувство счастья. Мы разошлись поздно ночью.
Так как его день был заполнен больницей и частной практикой, он задумался, как бы выкроить время для нашей завтрашней встречи.
— Значит, так, — сказал он, — ты придешь ко мне в больницу к завтраку, а потом поедешь со мной по визитам. Жена не ждет меня раньше вечера. Ну а если я и задержусь, то при моем образе жизни это дело привычное.
На следующий день все устроилось так, как он предложил. Конечно, больничная обстановка не могла не наложить отпечаток на нашу беседу за завтраком. По старой привычке, мы подробно обсудили множество вопросов из области медицины и естествознания. О «явлении Гете» и прочих приключениях в Стрезе я не сказал ни слова. Не знаю, что меня удержало — может быть, какое-то отрезвление моего внутреннего существа, которое я испытал под влиянием своего практичного друга.
Общее положение в Европе и остальном мире также не интересовало Пларре.
— У меня на это просто нет времени, — и атеист не преминул добавить «слава тебе, господи». — Жаль, — молвил он, — что нельзя более пристально присмотреться ко многому другому, с чем сталкивается практикующий врач — к людям и их судьбам. Право же, незачем читать романы. Медицинский кули, вроде меня, погружен в самую гущу таких реально прожитых романов. По чести говоря, горько видеть, с какими мучениями и тревогами пробиваются сквозь жизнь и богатые, и бедные. Я подхватил его мысль:
— Почему эта столь прославляемая у Гете природа не устроила так, чтобы мы рождались, росли и умирали в состоянии беззаботной уверенности и защищенности. Вместо этого мы сперва — беспомощные дети, нередко уже на первом году слепнем, страдаем судорогами, болеем всевозможными детскими болезнями, выживаем только благодаря тому, что поглощаем пищу, подстегиваемые муками голода, вынуждены остерегаться то мороза, то огня, открываем в себе и в окружающем мире все новые опасности и так далее, и так далее.
Пларре разразился громким грубым хохотом.
— Да, малыш, — сказал он, употребив мое давнее прозвище, — без всего этого было бы чертовски скучно. А что бы стали делать мы, бедные врачи? Во-первых, мы бы не заработали ни копейки, а во-вторых, мне было бы в высшей степени скучно жить без медицинской науки.
За этим первым днем последовал второй. Вместе с Пларре я заходил то в одну, то в другую палату, навещал с ним того или другого из его частных пациентов. Мы то ездили на машине, то ходили пешком. И вот однажды нам пришлось карабкаться по крутому склону к живописно расположенной, как бы повисшей над долиной церквушке, излюбленному месту паломничества, где, как мне сказал Пларре, имелась маленькая аптека и несколько больничных палат.
Не знаю, что вдруг на меня нашло, но я почувствовал неудержимое желание прервать мое путешествие с другом. Рассказать ему о том, что мне довелось пережить, яне решался, опасаясь вызвать взрыв смеха. И впредь не решусь, подумал я. Почти не сознавая, что делаю, явнезапно протянул ему руку со словами:
— Прощай, Пларре.
Он был ошеломлен. Не обидел ли он меня чем-нибудь?
— Нисколько, дружище, — сказал я. — Но когда на меня находит что-то такое — ты ведь знаешь, со мной это бывало, — я не выношу даже самого лучшего общества.
— Не хочешь ли сделать со мной еще хотя бы один визит? — спросил он. — Я как раз подумал, что, насколько я тебя знаю, этот случай, быть может, будет для тебя самым интересным из всех.
— Мое решение принято: я хотел бы уехать.
Сегодня, мысленно возвращаясь к этим секундам, я не могу толком объяснить себе этого. Но, во всяком случае, воспоминание обо всем, что я пережил в Стрезе, вновь нахлынуло на меня с властной отчетливостью; больше того, мне почудилось, будто сама Миньона потребовала от меня этого решения.
Однако если верить в передачу мыслей на расстоянии, это означало бы, с моей стороны, неверное толкование — иначе не произошло бы все последующее.
— А что же это за случай, о котором идет речь? — спросил я, просто чтобы не показаться очень уж невежливым при таком внезапном прощании.
Приор монастыря, ответил Пларре, которому принадлежит церковь Мадонны дель Сассо, рассказал ему по телефону чрезвычайно романтическую историю, и ему кажется, что она, собственно, по моей части. И продолжал с лукавой усмешкой:
— Все время, что ты здесь, мне сдается, что ты словно бы принуждаешь себя снисходить до моего трезвого уровня.
— Я действительно не рассказал тебе, — ответил я, — совершенно невероятную вещь, которая занимает меня вот уже несколько недель. Она такого рода, что ты бы не поверил мне. Я заранее предвидел, что для ее объяснения ты потащил бы меня в психиатрическую клинику в Бергхёльцли близ Цюриха. А это было бы бессмысленно.
— Видишь ли, я с самого начала понял, что с тобой творится что-то неладное, — сказал он. — И мне пришло в голову, что как раз тут я, пожалуй, могу помочь каким-нибудь глотком романтики. Я сразу же подумал об этом, когда приор провещал мне в телефонную трубку свое удивительное и довольно путаное сообщение.
— Извини меня, дорогой, — отвечал я с некоторым холодком, — я не падок до так называемых глотков романтики.
— А можно, я только намекну, в чем дело?
— Как хочешь, только не удивляйся, если я окажусь туг на ухо.
— Здесь наверху, — начал Пларре, — умер какой-то странный старик. Он уже четыре дня лежит непогребенный в покойницкой. По сути дела, всего-навсего беззубый уличный певец, но с необычной, как говорится, романтической внешностью. Он сумел получить доступ к приору благодаря какому-то немецкому стихотворению, которое он сопровождал игрой на арфе, хотя приору показалось, что его родной язык — французский. Они сжалились над его сединами и уже собирались отправить в больницу в Локарно, так как он был в очень плохом состоянии. Три дня он провел под кровом монастыря, на четвертое утро его нашли мертвым в постели.
Можно представить себе, как поразило меня это известие. Мой друг сразу же заметил, что я изменился в лице.
— Ну, и что же дальше? Почему его не хоронят?
— Подробности сейчас узнаем, — ответил Пларре. — Но что с тобой? Тебе дурно? У меня всегда есть при себе что-нибудь спиртное. — Он протянул мне маленькую фляжку.
В самом деле, со мной творилось что-то странное. Небо и весь ландшафт плясали у меня в глазах.
Несмотря на это, я смог вымолвить:
— Но ведь в твои обязанности не входит удостоверять смерть. Неужели ты вскарабкался сюда ради этого?
— Конечно, я обязан был сделать это, чтобы засвидетельствовать наступившую смерть. Но здесь дело идет еще об одной жизни. Покойного сопровождала девочка лет пятнадцати, его внучка, как думает приор. Смерть деда, по всей видимости, сильно подействовала на нее. У нее сделались конвульсии; возможно, мне придется отправить ее в больницу.