Он, казалось, был поглощен пением, которое чередовал со стихами. Я заметил, что он не чужд авторского тщеславия. К тому же, по-видимому, когда-то учился в гимназии, ибо время от времени вставлял классические реминисценции. Мне показалось, что я различал слова «дельфины — приверженцы муз», «питомцы морей», «божественные нереиды», «Амфитрита» и латинские цитаты.
Деревенские посетители, краем уха слышавшие это, переглядывались с понимающей улыбкой, которая не оставляла сомнений в том, как они оценивают умственные способности нищего музыканта. Чета разносчиков, видимо, знала его. Должно быть, им случалось его встречать. Чем вздор болтать, молвил муж, пусть бы лучше велел своей куколке сплясать нам что-нибудь.
Миньона испуганно встрепенулась.
Вошли новые постояльцы. Не знаю, как получилось, что я не заметил явного нежелания Миньоны оказаться на виду. Ведь я без труда мог бы с помощью значительной для старика суммы вызвать его на какое-нибудь маленькое выступление. Вместо этого я заказал вина для всей компании и предложил ему, чтобы Миньона обошла нас с тарелкой. Он велел ей сделать это, она повиновалась с явной неохотой.
Ответом мне был озлобленный взгляд. Все ее поведение напоминало то, как она вела себя под окриками циркача на площади в Стрезе. При сборе денег она намеренно обошла меня.
Не знаю, что тогда на меня накатило. Но я заставил ее взять у меня деньги. Потом я крепко стиснул ее запястье. Она ухитрилась вывернуться, но я успел ощутить тонкие косточки и разглядеть благородные очертания кисти. При этом я обнаружил, что моя Миньона носит выше локтя браслет и у лодыжки другой. В ней, как видно, полыхали приключения почище тех, что пришлись на долю гетевской Миньоны. Похоже, что она была крещена в воде океана и познала удел рабства.
Слышал ли я хоть когда-нибудь ее речь?
На это я мог ответить себе и да, и нет. Куда только не заведут размышления над собой, когда мы окидываем взором свои истоки и свое будущее? Стара как мир мысль о нашем извечном возвращении, и потому, должно быть, нам кажется, что мы все знаем.
Чем дольше мы живем, тем глубже погружаемся в загадки и, стало быть, в познание. Внезапная вспышка озарения, которая навела меня на эти мысли, погасла в тот миг, когда Миньона погрузила свой взгляд в мой и тем самым на мгновенье перешла в меня: но не как сестра, а каким-то внезапным мистическим образом, которому есть одно только имя — любовь.
Я помог Миньоне придвинуть к певцу арфу, она не противилась, хотя лицо ее сохраняло обычное упрямое выражение. Я же почувствовал, что между мной и Миньоной возникла какая-то странная, всеобъемлющая связь, без начала и без конца. Все постороннее, безразличное исчезло — мы были связаны от века.
Арфист механически сыграл некое подобие привычной, заученной прелюдии и произнес банальные и тривиальные слова о том, что смертным надлежит радоваться жизни.
Может быть, потому, что я не мог представить себе танец Миньоны, я настоял на том, чтобы увидеть его. У Гете это был искуснейший танец среди разложенных на ковре яиц. Здесь же она не делала никаких приготовлений, которые предвещали бы такие сложности. Никаких задатков грации я в ней не обнаружил, и мне вспомнился Фридрих Шиллер, считавший, что той, выдуманной Миньоне Гете присуще «нечто отталкивающе чуждое». Сознаюсь, что и в своей живой Миньоне я минутами чувствовал то же самое.
Танец начался. Ничего особенно притягательного в нем не было. Арфист тоже был недоволен. Он взбадривал ее, не скупясь на бранные слова. Плясунью это, по-видимому, ничуть не трогало. Но вдруг она пришла в ярость и начала буйствовать. Сперва это буйство вызвало всеобщий хохот, затем безмолвный ужас у зрителей, потому что оно не было ни заученным, ни безыскусным. Не буду более распространяться об этом. Но обычное полудремотное состояние девочки настолько изменилось, что невольно приходило на ум сравнение с шутихой для фейерверка, которая сперва выглядит безжизненной и равнодушной, а потом вспыхивает и разлетается искрами и пламенем.
И тут случилось нечто вовсе удивительное. Обессиленная пляской, Миньона пошатнулась и без чувств упала ко мне на руки, так что мне пришлось отпаивать ее, чтобы как-то привести в сознание. Арфист истолковал это по-своему, и ему это явно пришлось не по вкусу. Он вскочил с места и, называя ее какими-то непонятными именами, потащил к выходу, благо непогода тем временем утихла и показалась луна. Но я решительно воспротивился этому.
Все присутствующие поддержали меня. В особенности энергично встал на мою сторону какой-то человек в необъятном темном плаще с капюшоном, надвинутым на лицо. Старый мошенник, сказал он, совсем уморит девчонку, надо бы сообщить в полицию. В ответ на это новоявленный Гомер взвился:
— А, ты тут? Красивенько получается! Он украл девчонку у матери, — продолжал арфист, — бросил ее связанную в свой фургон и увез с собой. Он дрессировал ее как собачонку и побоями и голодом заставлял слушаться.
Он еще долго огрызался. Я умолчу о том, что отвечал человек в плаще. Скажу только, что он обвинял старика в довольно грязных делах. Мне же стало ясно, что передо мной не кто иной, как уличный комедиант из Стрезы, у которого моя Миньона была в рабстве, когда я ее впервые встретил. Я своими глазами видел, как он надавал ей пощечин и хлестал ее бичом, и потому не сомневался в справедливости предъявленных ему обвинений.
К тому же настроение присутствующих в зале обернулось против него и грозило перейти в действия, так что он поспешил убраться прочь.
Я оказался в довольно странном положении — приходилось самому признаться в этом. Без сомнения, отныне на мне лежала ответственность за этого маленького найденыша, оказавшегося без отца и матери. Не в моих привычках было уклоняться от подобных обязательств. Но здесь меня приковывали и другие, неодолимые узы. С тайным ужасом я вынужден был сознаться себе, что они стали уже нерасторжимыми.
Итак, я энергично выдворил этого молодчика — насколько позволяло мое знание итальянского, — объявил, что старик и Миньона останутся ночевать в гостинице, дождался, пока его устроили в одной комнате, а девочку в другой — по возможности удаленной, — и только тогда, успокоившись, лег спать.
Когда поутру я проснулся, мне показалось, что я мало спал. Может быть, это был обман чувств7 и я лежал в полузабытьи, которое все-таки можно было счесть за сон. Ибо когда я осведомился о своих подопечных, мне сказали, что их уже нет в доме и никто не видел, как они ушли. Дом был маленький, полы и лестницы нещадно скрипели, и у меня не укладывалось в голове, как мог я не заметить их бегства. Известие подействовало на меня так сильно, как я вряд ли мог еще недавно предположить.
Я торопливо позавтракал, нанял тринадцатилетнего мальчишку, уверявшего, что знает старого нищего, и отправился с ним по следам беглецов. Впрочем, это слишком сильно сказано — никаких следов вовсе не было. В полдень я рассчитался с мальчиком и отправил его домой, потому что он повел меня по ложному следу, и я все более углублялся в совершенно незнакомые места. Где-то я остановился перекусить и обдумать, что делать дальше.
Я отдавал себе отчет, что по сравнению со вчерашним мое положение резко изменилось. То есть я сам, до сих пор сознательно созерцавший жизнь и наслаждавшийся ею, оказался внезапно и мучительно связанным. В глубине моего «я» открылся какой-то потайной ящик, и его содержимое насквозь пропитало меня. Свое путешествие в Стрезу я предпринял свободно и весело — теперь надо мной тяготело предопределение, и путь назад был отрезан — пока или совсем, этого я не знал. С тайным ужасом я убедился: родина, дом, жена, дети утратили свою прежнюю притягательность. Можно ли сказать, что они стали мне безразличны? Боюсь, что самым подходящим словом тут было отталкивание. Кроме всего этого, у меня было еще призвание: с призванием дело обстояло точно так же. Я жаждал одного — укрыться где-нибудь на краю света, ничего не знать о родных и друзьях — но только чтобы рядом со мной была Миньона.