Друзья сошли на берег. На лугу паслись несколько лошадей, щипали траву привязанные к колышкам тощие коровенки. Постоялый двор был в полном запустении, полуразвалившийся хлев был завален навозом. Здешнему арендатору не хватало ни денег, ни рабочих рук, чтобы подновить постройки и обработать землю. Рейману было поручено переговорить с ним от имени властей, которым принадлежал остров.
День был жаркий и безоблачный. И хотя легкая дымка застилала солнце, оно все же слепило и раздражало глаза. Не было ни ветерка, и даже близящийся вечер не обещал прохлады. Остров лежал среди неподвижной глади воды. Маленькие бухты на восточном берегу дышали зловонными испарениями. То было место, где пресная вода из устья Одера смешивается с солоноватой водой Остзее и откладывает осадочные продукты. На мелководье буйно росли водоросли. Не пройдет и столетия, как остров искрошится и уйдет под воду со всеми своими моренными отложениями, глиной и гранитными валунами. Тут будут болотистые равнины, а потом, когда завершится общее обмеление, сухие луга и поля.
Беседуя обо всем этом, друзья добрались до небольшого лесочка с искривленными и изломанными деревьями, беспорядочные заросли которых свидетельствовали о жестокой борьбе со стихиями. Кругом была крапива в человеческий рост и прочий бурьян, спутанные ветви кустарника, а по земле змеились потрескавшиеся мощные корневища. Вся эта одичавшая растительность словно кричала криком боли, тупого сопротивления и даже отчаяния. Правда, из двоих друзей слышал его только Эразм, которому он напоминал о всеобщей страшной судьбе, заставляя забыть о своей — частной и незначительной.
Благодаря целительному сну душа Эразма снова раскрылась навстречу жизни, и он теперь был уже очень далек — и во временном, и в пространственном смысле, — от того состояния, в котором пребывал засыпая. Какое же из этих двух состояний более отвечает его сокровенным желаниям, спросил он себя. И, подумав, решил — теперешнее, естественное и простое. Бегство привело его в свое время в Границ в дом вдовы смотрителя, где он надеялся обрести покой, другое бегство привело его сюда, ибо он не нашел того, чего искал, в Границе. Если бы можно было арендовать на девяносто девять лет вот этот остров, возвести тут простые и надежные жилые и хозяйственные постройки и обрабатывать глинистую землю с усердием и знанием дела, то он, верно, сумел бы наконец обрести свое истинное призвание, вызвать к жизни здоровые силы и вести подлинно мужское существование. И тогда, подумал он, удалось бы избавиться от всяких химер и пустых фантазий, которые высасывают из тебя последние силы.
А что, если бы я заболел и остался здесь, в маленькой комнате на постоялом дворе? Это было бы спасительным force majeure,[145] и мне не пришлось бы возвращаться в страшный водоворот Граница. Теперь болезнь казалась ему единственным средством вырваться из хаоса и сумятицы княжеской резиденции. Остров стал для него символом благословенной смерти, которая принесет отдохновение от усталости и утомления жизнью. Как найти в себе силы снова вернуться к совершенно опостылевшей ему деятельности? Впрочем, подобные чувства в отношении границкого театра и всего с ним связанного посещали его уже не раз. Его порой пугало и отталкивало именно то, что обычно так восхищало и привлекало в сценическом искусстве. И тогда эта мнимая реальность рождала в нем страх и вызывала дурноту, так что ему даже приходилось отирать холодный пот со лба. Пес, до которого дотронулись, отряхивается. Так и Эразм хотел, купаясь перед ужином, смыть с себя и воображаемого, выдуманного Гамлета с его выдуманной судьбой, и воспоминания о наигранных чувствах и страстях кучки праздных полуидиотов, какими ему сейчас представлялись актеры, — но сделать это ему никак не удавалось.
Если бы он и в самом деле заболел — пульс был частый и, судя по всему, температура была высокой — и над постановкой «Гамлета» стал работать Георги, все равно этот остров, к сожалению, находится не на краю света, и сюда так же легко, как и он сам, доберутся и Китти, и Ирина, и принцесса Дитта. Стоит только вообразить, какие сцены будут разыгрываться тогда возле его постели! Ужиная вместе с Рейманом, Эразм снова и снова безуспешно пытался понять, какая же из трех женщин ему действительно нужна, пока приятное застолье, несколько бутылок вина и окружающая природа не увели его мысли от мелких забот в некую более возвышенную область бытия.
Северное небо, в эту пору никогда не темнеющее, было к тому же освещено луной. В магических сумерках друзья сидели за столом, чуть ниже их ног расстилалась водная гладь. Рейман веселился от души, было видно, какую радость доставила ему случайная встреча с другом. Эразм подумал о том, что прежде он даже не догадывался, сколь пылкую и сердечную привязанность испытывает к нему друг юности. Сейчас ему казалось почти чудом то, что в минуты глубочайшего душевного смятения ему был ниспослан этот Горацио. Конечно же, Рейман, а вовсе не Жетро был его Горацио — и думая об этом, Эразм невольно снова отождествил себя с демоническим образом Гамлета.
И это превращение помогло ему открыть свое сердце Горацио — Рейману. До сих пор он позволял себе это только в письмах тетушке Матильде, да и то в той лишь мере, в какой это допустимо в посланиях, адресованных пожилой старой деве.
— Ты даже не представляешь, Рейман, какой нереальной и странной кажется мне моя собственная жизнь. Там, в Границе, куда я сбежал ото всех на свете, даже от жены и детей, чтобы вновь обрести себя, я стал словно чужим самому себе. Я похож на марионетку. Я больше не волен распоряжаться своим телом, а дух мой превратился в какой-то чуждый мне механизм. Мне приходится бегать и прыгать, когда я этого вовсе не желаю, и напротив, меня держат на привязи, когда мне хочется стремглав убежать прочь. Я терпеливо позволяю осыпать себя милостями, хотя сам никогда не стал бы добиваться их. Правда, именно там я открыл в себе нечто новое — способности, которые можно обращать в деньги и славу. Я кое-что могу. Я умею кое-что такое, чему никогда не учился.
В этом деле я далеко превосхожу тех, кто в поте лица своего долгие годы добивается успеха. Но само дело отвращает меня так, словно в своем прежнем рождении я уже занимался им до полного изнеможения. Успехи в этой области не радуют меня, они рождают во мне печаль. То же самое и с «Гамлетом». Как только я погружаюсь в эту пьесу, она так зачаровывает меня, что Гамлетово отвращение к жизни вызывает во мне жажду самоуничтожения. Я страшусь честолюбия, которое несколько недель назад явственно проявилось в моей душе и которого оттуда, верно, уже не выкорчевать. Я думаю о плодах своего честолюбия с робостью, близкой к трусости, даже если плоды эти и принесут мне славу и почет. Мне хотелось бы оставаться в тени. Уединенная, спокойная жизнь — вот к чему я стремлюсь. Жизнь — это боль. Боль и жизнь — одно и то же. Напряжение нервов — это молекулярное раздражение, которое передается с одного конца на другой. Жизнь основана на раздражении. Раздражение — почти то же, что рана: значит, жизнь состоит из ран, а раны — это снова боль. Тот, кому доводилось перенести тяжелую болезнь, хорошо знает: любое вкусовое раздражение больному отвратительно. Он закрывает глаза, ибо сетчатка не может вынести света. Громкий звук ранит слух. И даже если нежный голос поет приятную народную мелодию, больной затыкает уши и разражается рыданиями.
Рейман весело рассмеялся и заявил, что, на его взгляд, вредно так много думать.
— Я всегда говорил тебе, что ты слишком много думаешь, — продолжал он. — Нужно уметь принимать жизнь. Что до меня, то могу сказать, что постепенно обретаю все, чего ожидал от жизни. И я не страшусь ее. Впрочем, у меня есть одно большое преимущество: я высоко не мечу. И не сравниваю себя с теми, в ком, как в тебе, все бурлит и клокочет. Возможно, тебя ждет великое призвание и на тебя будет возложена какая-нибудь высокая миссия, которая сейчас пока лишь смутно заявляет о себе. В тебе царит какая-то безбрежность, тогда как я чувствую себя вполне уверенно, с приятностью думая о предписанном мне долге.