— Здравия желаю, барин Александр Борисыч! — рычит он, от усердия выпучив глаза.
Старый Барин внимательно щурится и небрежно похлопывает хлыстом себя по сапогам.
— Здравствуй, Серафим!
— Здравия желаем, барин Александр Борисыч! — хором хрипят и вытягиваются Нечипор, отставной унтер Иван — пильщик дров и уборщик двора, и Парфен — ночной сторож: он не может пойти спать, не поздоровавшись со Старым Барином — ведь старик тоже отставной гусар.
— Здравствуйте, ребята! — четко и приветливо отвечает Александр Борисович.
Начинается неспешная церемония осмотра лошадей, поглаживания по крутым крупам, ласкового щекотания за ушами и кормления с ладони кусочками сахара. Кони радостно ржут и от удовольствия смеются. Подается двуколка и Александр Борисович уезжает. У него много дел — земля, на которой зреет урожай, люди — управляющий, счетовод и объездчик, уже набирающий по окрестным деревням десятки крестьян для уборки урожая, и городская недвижимость, требующая летнего ремонта: Александр Борисович женился весьма выгодно, невеста принесла в приданое ряд построек на главной улице, в них помещаются лучшие магазины.
Вечером вся семья забавляется — старшие — в клубе, дети с гувернанткой — у большого круглого стола под лампой с зеленым абажуром, а возвратившийся с объезда своих владений Старый Барин еще долго стоит в кабинете с сигарой в зубах перед высокой конторкой и внимательно просматривает колонки цифр.
Когда урожай будет снят и продан еврею-скупщику, Александр Борисович вдруг обнаружит у себя какую-то болезнь и исчезнет на месяц-два лечиться в Петербург и в Москву. Он деловой человек и веселый гуляка, умеет ладить с мужиками и рабочими, но богатую помещицу Марию Евстигнеевну за несколько неосторожных колких слов обидел насмерть, назвавши Евстигнеевной свою новую выездную кобылу. Таков был мой дед.
Бабушку в доме не любили. Это была красивая старушка, как будто отлитая из полупрозрачного фарфора, — маленькая, стройная, всегда одетая по последней моде. Все время, свободное от визитов и вечеров в клубе, она посвящала уходу за собой и примериванию платьев. С утра, затянувшись в корсет, она являлась к столу в кружевах и лентах, как бы спускалась с неба на землю специально для того, чтобы с обидным высокомерием доказать окружающим свое подавляющее превосходство. Мужа она не любила за равнодушие, к сыну относилась холодно за слабоволие, сноху презирала, как бесприданницу, нас, детей, просто не замечала. Когда мы подходили к ручке, бабушка нарочно путала наши имена, чтобы досадить маме. Она никогда не повышала голос, и все-таки весь дом ее боялся.
Сын Мишенька, или Молодой Барин, окончил Новороссийский университет в Одессе и Строгановское училище в Москве. Мишенька — добряк, щеголь и даровитый лентяй. Он носил ботинки на очень высоких каблуках, чтобы не казаться ниже жены, и закручивал кверху нафабренные усы, чтобы походить на отца в годы его молодости. Мишенька брался за все и ничего не доводил до конца. Стал присяжным поверенным и обставил себе солидный рабочий кабинет с сотней толстых книг на полках, но дальше этого дело не пошло, и юриста из него не получилось. Занимался живописью и иногда целыми днями тер краски по примеру прославленных мастеров Возрождения, но всегда писал только голову Христа в терновом венце и поэтому художником тоже не стал. Установил связь с революционерами-подполыциками и открыл собственный книжный магазин для прикрытия конспиративной квартиры, но был раскрыт и лишен права распоряжаться имуществом. Любил во фраке и цилиндре посещать церковь и дворянский клуб и подметать двор босиком и в кумачовой косоворотке. Всерьез его не принимали ни дома, ни в клубе, ни в церкви, ни среди революционной молодежи: он остался на всю жизнь только милым Мишенькой.
Моя мать, Елена Лаврентьевна, славилась в городе зелеными глазами и иссиня-черными волосами: она считалась признанной красавицей. Это была очень занятая женщина: блистала на балах, устраивала благотворительные концерты, попечительствовала в женской гимназии и дирижировала народным хором, пела, играла на любительской сцене и очень толково руководила домом. Любила парадные верховые прогулки с офицерами и амазонки предпочитала из алого бархата, а шляпки — черные, с белым страусовым пером. Дедушка ее очень ценил и любил: она была его деятельной помощницей, а после смерти Старого Барина возглавила семью. С бабушкой мама поддерживала состояние вооруженного нейтралитета. Летом обе дамы вместе уезжали лечиться — в Карлсбад или Баден, а на обратном пути обязательно останавливались в Варшаве.
Нас было четыре сестры. Воспитывала всех гувернантка Леонарда Иоановна и старая няня Варварушка, выходившая Мишеньку и являвшаяся третьей разумной головой в доме. Сестра Лида была старше нас на несколько лет и находилась на особом положении: она была предметом сумасшедшего обожания со стороны отца — ей позволялось решительно все, даже дерзкие выходки и издевательства над маленькими сестрами.
В общем, семья жила спокойно и тихо. Вечерами прочитывалось множество журналов, газет и книг, и никто из нас не чувствовал себя провинциалом. Мерное течение времени нарушалось только громкими городскими скандалами и семейными драмами. Помню взрыв страстей, вызванный поездкой мамы купаться в имение, — у нас там был пляж на тихой речке, там ее и обнаружили в обществе молоденького уланского корнета; потом дедушка отнимал у папы крохотный блестящий револьверчик. Помню смерть дедушки: у него был рак языка, говорить он не мог, и когда явился священник для свершения обряда исповедания и отпущения грехов, и бабушка по этому случаю произнесла несколько язвительных слов, то умирающий улыбнулся, вытянул руку и торжественно показал ей кукиш. Теперь вы достаточно знаете о нашем городке и доме, и я перехожу к рассказу о себе. Можно?
Я кивнул головой.
— Я росла бойкой девочкой. Помню неприятность, вызванную попыткой всерьез подражать старой няне: я набрала в саду большой ворох цепких репьев, усадила детей реба Мельснера в длинный ряд и всем по очереди старательно втерла в густые кудри репьи вместо мыла. Мадам Мельснер упала в обморок, детей побрили, а меня очень больно, и не в последний раз, отшлепали. Когда подросла, то играла только в солдаты и подговорила одного робкого мальчика взорвать наш дом: мы разрядили дедушкины охотничьи патроны и подложили порох под веранду; этим едва себя не изувечили, а веранда благополучно сгорела.
Позднее я научилась скакать верхом по-мужски и к началу первой мировой войны стала одной из лучших и наиболее необузданных наездниц в городке, где помещичья молодежь понимала толк в верховой езде. Училась небрежно, но хорошо. Когда началась война, то в возрасте двенадцати лет потихоньку от родителей подала прошение великому князю Николаю Николаевичу о направлении меня на Кавказский фронт; особым любезным письмом великий князь через своего адъютанта отказался от моих услуг.
Потом грянула революция. Наш городок переходил из рук в руки. Мимо моих окон, иступленно размахивая клинками, скакали гетмановцы, петлюровцы, красные, белые и опять красные, снова белые и опять красные, а между ними — банды самозваных батек и атаманов. Мне шел шестнадцатый год, когда я начала привыкать к виду крови и убитых, к стонам раненых и умирающих.
Именно тогда у меня начал складываться определенный характер — иногда он был удобен для семьи, иногда нет. Во время петлюровцев к нам вдруг прибыла сестра Лида со своим мужем, шикарным ротмистром Левушкой. Они с блеском показали семье и всему городку очарование старого режима. Но петлюровцы в одну ночь бесшумно отступили и на смену им, до прихода красных, в городок ворвалась очередная банда. Начались пожары, грабежи и убийства. Тут-то и сказались характеры: папа срочно заболел и слег, Лидочка с истерической поспешностью бросилась упаковывать в сундуки фамильные ценности для вывоза их в более безопасное место, то есть к себе, и потом удачно исчезла с добычей, мама металась по дому с ревущими детьми и ломала себе голову, откуда достать к обеду хлеб, а галантный Левушка снял лакированные сапоги с серебряными шпорами, переоделся в оборванное платье, брошенное поварихой, и улизнул из города под моим личным руководством. Я, рискуя жизнью, вывела его на большак под самым носом пьяных усатых бандюг. Примечательно, что Левушка, всегда считавший стратегию единственно интересной областью военного дела, в этой суматохе показал свои недюжинные способности: он сбежал не к отступающим петлюровцам, а к наступающим красным, стал У них штабистом, а впоследствии, в звании орденоносного полковника, преподавал в одной из наших академий.