Теперь — слушайте. Мы подошли к самой сути: я знаю, друзья мои, полсотни, а то и всю сотню замечательных историй, которые расскажу вам. Притом совсем бескорыстно. Ничего мне от вас не нужно, только чтоб вы их запомнили и складно передали пану канонику. Понимаете? За каждую вы мне должны будете курицу либо монету, на которую можно курицу купить.
— Что ты, что ты! — воскликнули приятели. — Ишь чего выдумал, дурная голова! Нешто Космас такие деньги нам платит? Мы будем отдавать тебе всякий раз четвертую долю того, что получим.
На том и порешили.
— А когда мои истории кончатся, — сказал в заключение монах, — я попрошу какого-нибудь еврея, который умеет рассказывать о пророчице Сивилле, и о восточных государях, и о тысяче таких вещей, про которые в наших краях ничего не знают.
Окончив беседу, старики и монах повернулись к тому, кто находился при последнем издыхании. Длинная, зверообразная голова его покоилась на монаховом плащике. Он лежал неподвижно, но веки у него дрожали под прикосновением какого-то невидимого перста.
— Это, — промолвил монах, указывая на лицо старика, — дрожь, вызываемая светом, исходящим от Небесного Престола. Горе душе грешной! Горе сей почернелой голубице! Вижу ее оперенье, мокрое от росы, вижу клювик ее, загрязненный какой-то скверной, вижу единственное белое место на ней — то, на которое упала вода святого крещения. Ах, если б эта крещеная душа, опустившись на райское древо, села так, чтоб свет упал на белое пятнышко! Если б небесное сияние позволило Христу не видеть самых черных перьев!
Когда монах произнес последние слова, старик как будто хотел что-то сказать. Монах навострил ухо и наклонился к самому его рту. Старался уловить хоть словечко. Но это был голос умирающего: прерывистую речь заглушил хрип.
Что же все-таки хотел он сказать?
Не так поставлен вопрос. Он не хотел уже ровно ничего, но дух, вступивший в борение с телом, ища выхода, куда бы выбиться и вознестись, дал в напряжении своем последний толчок языку, заставив его пошевелиться, чтоб еще раз согрешить языческой речью. И старик невольно заговорил, повторяя лишь по старой памяти то, что засело глубоко в мыслях. Он говорил о лесочке с идолами. Говорил о милом месте, где пахнет дымом и зеленеют высокие конусы лиственниц. Говорил о горе под названием Трештибок, что высится над излучиной Влтавы, на расстоянии одного дня пути отсюда вверх по течению и всего в нескольких шагах от слияния этой реки с Сазавой.
Где-то там, около Острова, около Градиска, была родина старика.
И чудилось ему, будто он опять шагает к горе Трештибок. Чудилось, будто слышит он пенье, протяжный голос языческого жреца, чудилось, будто он любуется прыжками козочки, которая будет задушена, — он говорил об этом Божелесье. Слава Иисусова оставалась для него недоступной даже в его смертный час.
— Ах, — вздохнул монах, — у самых губ его — крючок удильный. Стоит ему только схватить его, и крепко зажать, и крепко поверить. А что делает этот старый дурень? Отвергает приманку, и грешная пасть его хватает огонь. Вижу, как он за это будет корчиться в муках, вижу, как малая толика воды, которую я вылил на лоб ему, будет шипеть века (хоть никогда не испарится). Только она одна увлажнит адский жар, который будет палить его целую вечность.
Тут монах напряг свой слух, стараясь уловить, о каких местах говорит язычник. Он знал, что в старых Божелесьях бывает скрыто бессчетное количество всяких предметов, иной раз из благородного металла. И его прямо разбирало любопытство, где этот самый Остров и скала под названием Трештибок. В конце концов он догадался, что речь идет о мысе, образуемом Влтавой и Сазавой.
В общем, упоминание о старом Божелесье было последнее, что произнес язычник. После этого лицо его перестало дергаться, и рука спокойно легла на грудь, К полуночи он был мертв. Весь вытянулся, и лицо его приобрело выражение мудрецов.
В это время оба воина ft беглый раб спали.
— Вставайте, — сказал монах и тронул за плечо однорукого воина. — Вставайте. Я скажу вам печальную новость.
— Что такое? — откликнулся он. — Завтракать будем?
— Да нет же, — возразил монах и вспомнил о трех своих монетках. — Нет. А дело в том, что тот, кто был старшим среди нас по возрасту и сущим младенцем в смысле просвещения христианского, помер.
Воин перекрестился и промолвил:
— Теперь на поле еврея будет нечисто.
— Очень может быть, — ответил монах. — Но сейчас мне не хочется об этом думать. Как по-твоему: надо разбудить остальных?
Воин кивнул и стал их трясти. Тряс до тех пор, пока они не открыли глаз и не очнулись. Прошло уже семь часов после захода солнца, было сыро, стебли трав покрыла роса и облачка нежного тумана стелились полосами по самой земле, как дым. У беглого раба вся рука была мокрая, и он, отряхаясь, как свалившаяся в колодец собачка, сказал:
— Чего спать не даете?
Когда наконец все поднялись и поняли в чем дело, монашек заговорил снова:
— Что теперь нам, люди добрые, делать? Кабы старик умер язычником, можно б было оставить его, где лежит. Было б ему подушкой поле еврейское и получилось бы ладно: ведь от евреев до язычников рукой подать. Но, на беду для нас и к вечной радости для него, старик был окрещен.
— Ничего не поделаешь, — подумав, сказал бывший раб. — Давайте похороним его. Выроем могилу и опустим братеника в землю.
Все согласились. Отломили сук и принялись копать неглубокую яму. Тот воин, который работать не мог, дрожал от холода, а монах молился.
Когда они свое дело окончили, а солнце всплыло на небосклоне, еврею пришло в голову пойти посмотреть, что там с язычником, который его проклял. Только он переступил межу, как увидел, что на поле стоят уж не двое, а четверо, и, понятное дело, страшно испугался. Он был уверен, что это княжеская стража, и невольно вскрикнул.
— Тише ты, убийца, тише, Ирод! — отозвался монах и, размахивая суком, побежал ему навстречу.
Господи Боже Ты мой! При виде решительных движений монаха, заметив еще двух человек, бегущих вслед за ним, и четвертого, важно шагающего сзади, еврей испугался еще больше и хотел обратиться в бегство. Когда же безрукий воин нагнал его, он упал на колени со словами:
— Милостивый господин мой, это поле куплено христианином по закону и с разрешения, им полученного. Он платит с него подати, налог и десятину. Цена была немалая, и поле принадлежит ему, оно — его собственное, пока вельможи церковные, либо князь, либо другой кто — не оспорят. Сам я к этому делу не имею никакого отношения и, право, не знаю за собой ничего недозволенного.
— Хо-хо, а носишь турецкий кафтан! Это ничего? — заметил бывший раб.
— А что, ежели мы тебе докажем, что на поле твоем не все ладно, а? — спросил однорукий воин. — Что, ежели мы найдем на нем мертвое тело?
Тут монах осенил себя крестным знамением и, хоть был добрым христианином, подумал, что эту мысль внушил воину черт и что проклятье язычника начинает действовать.
А еврей запричитал, кинулся на землю, стал целовать траву между своими руками и божиться страшными клятвами, от которых волосы вставали дыбом, что ежели на стерне кто зарыт, так об этом знает пан монах. Ничего не помогло! Раб слегка копнул землю в ногах мертвого старика и подтащил к этому месту еврея, чтобы тот посмотрел как следует. Ах! Тот издал крик, похожий на вороний грай, и, обезумев, посыпал во весь дух.
— Стой! Куда ты? — закричал монах, бросившись за ним вдогонку, и не остановился, пока не догнал. — Никому от своей судьбы не уйти, и ты, мой милый, будешь висеть, — сказал он, схватив еврея за полу. — Постарайся спастись добрыми делами. Мы голодны, а у тебя дома полно снеди. Угости нас завтраком!
Что еврею было делать? Он послушался. Пошел со своими гостями, рассматривая их и стараясь догадаться, кто они: беглые рабы или распущенная челядь какого-нибудь могущественного пана?
«В таком случае, — решил он, — надо мне держать язык за зубами. И потом, — продолжал он, — конечно, Господь Бог, все устроющий по усмотрению Своему и на пользу евреям, внушил им эту ложь только потому, что от нее будет польза мне. Придет день — все изменится».