Каноник принял их страшно радушно. Усадить на лавку вдоль стен он их не усадил, куска ветчины в левую руку, а кружку в правую не дал, но кое-что выпить велел принести, да и необглоданная косточка тоже для них нашлась. Он кидал им остатки от своего обеда, и бедняги с превеликой ловкостью подхватывали их. А чтоб при этом не замирала живая речь, Космас стал всех по очереди расспрашивать — о жизни ихней и о том, что они слыхали от своих родных, от дядьев, от жен. Так в страхе Божием и провели время.
Так в страхе Божием пришли эти нищие и второй, и третий раз.
Но нужно сказать, в этом деле не все шло гладко: завелись у людей тех в капитульном доме два врага. Первый враг — магистр по имени Бруно, а другой — Космасова супруга пани Божетеха.
Чтоб было понятней и порядка ради, лучше расскажем сперва о Бруно.
За несколько лет до того Пражский капитул осиротел, и тем, кому это ведать надлежит, пришлось подумать о новом старшине капитула, пробсте. Нужен был человек ученый, благочестивый, приветливый, разумный и угодный всем партиям. А партий этих было в основном всего-навсего две: партия князя и партия епископа. Князь не хотел назначать в пражский костел строптивца и гордеца, и это мнение разделял также его брат. Но, сходясь действительно по-братски, они никак не могли прийти к согласию относительно лица, так как (говоря откровенно) оба были безмерные властолюбцы. Как обычно бывает, когда сойдутся двое одинаково требовательных, одинаково упорных, одинаково крутых, одинаково неуступчивых, и тут получилось, что не успеет один сказать да, как другой ему — нет. Ну, никак не могли договориться. Епископ в упрямстве своем опирался на мощь императора; он чувствовал себя имперским князем и откровенно давал понять, что не имеет никаких обязательств перед чешским государем. А князь не мог ему этого простить, следил за ним, не спуская глазки испытывал к нему не больше доверия, чем ворон к ворону.
И духовные лица, и вельможи, участвовавшие в борьбе за нового пробста, разделились между князем и епископом. Князь и его партия остановили свой выбор на священнике по имени Шебирь. Это был человек, лишенный всякого честолюбия: даже епископская митра меньше обрадовала бы его, чем какое-нибудь изящное сочинение. Он был с головой погружен в книги и ничего, кроме стихов, вина да огня в очаге, знать не хотел. Говорили, что пылкая страсть к рукописям заглушила в нем даже рвение церковное, что из-за страсти этой он потерял способность отличать взгляды канонические от сомнительных. Будто бы он с величайшим увлечением (помимо сочинений латинских и греческих) читал тайком писания старославянские, ценя их на вес золота. Он совершенно равнодушно относился к тому, какую занимать должность, и носил бы скуфью пробста с безразличием ученого. Такое презрение к власти и сану делало Шебиря (в глазах князя) весьма подходящим к должности этой. И поэтому князь старался обеспечить ему это звание.
Между тем выбор епископа пал на монаха по имени Бруно. Это был тщедушный человек, с пальцами, вечно испачканными в чернилах. Маленький, сморщенный, с черными глазками и еще более черными волосами. Старость не пометила головы его своей краской, но борода у него была с довольно сильной проседью. Подобно Шебирю, Бруно тоже был страстный книгочей. Все свое время тратил он на переписку латинских легенд, молитв и Священного Писания. Но от светских сочинений и старославянских текстов убегал, как черт от ладана.
Эти двое, то есть Шебирь и Бруно, которым по-настоящему надо бы крепко дружить, сделались по воле князя и епископов противниками. Разные наушники, льстивый сброд мелких пакостников втерлись между ними и нашептывали им всякие гадости. Вот самые умеренные:
— Знаешь, Шебирь, что Бруно про тебя говорит? Не знаешь? Так имей в виду: он называет тебя пьяницей!
— А тебе известно, Бруно, что про тебя Шебирь сказал? Вот на, слушай. Ты, говорит, отпетый мерзавец и, читая, заикаешься, а когда пишешь, так рука у тебя не сгибается, будто собачья лапа.
Живительно ли, что оба они отвернулись друг от друга и в конце концов друг друга возненавидели, как два петуха на одной навозной куче?
И удивительно ли также, что священники, поддерживавшие одного из них, слышать не могли о тех, кто примкнул к противоположной партии?
Не ясно ли, как белый день, что между ними вспыхнула вражда и они схватили друг друга за грудки?
В этом споре каноник Космас взял сторону епископа и стал изо всех сил расхваливать Бруно. Почему? Потому что запутался, потому что был человек увлекающийся, потому что имел с Шебирем какое-то разногласие, потому что немножко ему завидовал, потому что Шебирь кое-когда исправлял его латынь и, наконец, потому что любил Шебиря, а любовь иногда превращается в неприязнь.
В сравнении с Шебирем Бруно казался Космасу каким-то безликим. Он его не замечал. Был уверен в его ничтожестве. И голос у него воробьиный, и не смеется он никогда, и, шагая подле рослого Космаса, выглядит как нищий подле вельможи.
Очень может быть, что приверженность Космаса к епископу имела более глубокие корни, чем казалось; может быть, выбор, им сделанный, имел и другую причину; но так или иначе, бесспорно одно: взгляды Космаса не отличались твердостью, и был он немножко неустойчив.
Когда же пробстом Пражского капитула оказался кто-то третий, а надежды Шебиря и Бруно рухнули и Бруно должен был удовлетвориться званием магистра, Космас рассвирепел на беднягу. Видеть его больше не мог. Бруно опротивел ему. Космас чувствовал злобу при виде его склоненной головы и отравил себе не один вечер, прислушиваясь к его писклявому голосочку. К счастью, Бруно говорил редко — только когда речь шла о сочинениях религиозных, а в остальное время днем и ночью сидел у себя в комнате за перепиской Божественных текстов. Принимая во внимание его усердие и ученость, новый пробст поручил ему вести запись выдающихся событий в капитульные анналы. Бруно вел эти записи бедным языком. Языком бессильным, бесцветным, сухо, скупо, при помощи школьной латыни, фразами стертыми, словами, которые ковыляют наподобие ведьм, разбитых параличом, и дьяволов об одной ноге и одном копыте.
— Бог свидетель, — говорит Космас пани Божетехе, — когда я слышу о том, что этот заморыш пишет о нашем дорогом князе, ну разве могу я не подумать о Шебире? Что из того, что Шебирь — горлан и пьяница? Что из того, что у него пряжки на туфлях — и те не в порядке? Даже такой вот — неряшливый, непутевый, ушедший с головой в свитки, как и в питье, — он рядом с Бруно словно солнце рядом с какой-нибудь щелью, куда еле проникает скудный свет… Я говорю это только к тому, что ты заставляешь меня сравнивать двух человек, не идущих ни в какое сравнение друг с другом.
Пылкий характер Космаса не позволил ему скрывать свое недоброжелательство, и Бруно, этот старый добряк, однажды с удивлением узнал, что приятель, прежде так восхвалявший его, теперь его ненавидит.
— Нет, нет, нет! — говорил он доносчикам первые годы. — Ты плохо расслышал. Этого быть не может! Я представить себе не могу, чтобы кто-нибудь из братий моих возводил на меня какую-то гадкую напраслину. Нет, нет, нет!
— Нет, это правда! — возразил Космас, когда доверчивость магистра стала ему несносной. — Я называю тебя буквоедом. Говорю, что ты закусываешь перо, как удила. Говорю, что знаю одного священника по имени Шебирь, на чьей руке волосок стоит больше всей твоей перепачканной щепоти!
Как сказано, Бруно отличался мирным характером и чистосердечием. Это бесспорно так — и не требует оговорок. Но у каждого есть маленькие слабости, и Бруно (вопреки своим мирным свойствам) не мог слышать, когда хвалили Шебиря. Он смеялся, если кто умалял его собственные заслуги, не спорил, когда его язвили за малый рост, — но хвалить Шебиря! Превозносить этого толстобрюхого! Отдавать ему предпочтенье! Нет, это было до такой степени против шерсти, что Бруно бледнел и (при всей своей молчаливости) вдруг начинал безудержно говорить, не в силах остановиться.