ГЛАВА 20. ИСТИННО ТАК
Петрушка перестал спать. Выгибался всем тельцем, хватался жадно за бутылочку, потом выкидывал ее из кроватки. Я тоже не спала — носила плачущего малыша на руках и пела ему про генерала Скобелева, только что попавшего в тюрьму. Мало похоже на колыбельную, но Петрушка затихал, грыз свой крошечный кулачок. Я начинала клевать носом, стоя, валилась в сон. Сыночек прижимался носиком к моему плечу, на рубашке оставались влажные пятна. Уснуть было страшно, во сне я могла уронить Петрушку, поэтому таращила глаза, как сыч, пока дыхание ребенка не успокаивалось. Тогда я укладывала Петрушку в кроватку, над которой висела теперь старая иконка, и говорила Божьей Матери:
"Пожалуйста, посмотри за ним!"
Она склоняла голову набок и крепко прижимала к себе младенца. Всего через полчаса Петрушка снова начинал плакать и выгибаться.
Вера запретила мне приходить в редакцию, пока Петрушка не поправится: "Нашлось "золотое перо"! Справимся как-нибудь". Я выталкивала коляску на улицу, думала, что сыну станет лучше на воздухе. Какое там! Он кричал, как маленький зверь.
В зимнем парке было пусто — поэтому я издали заметила старуху с фиолетовыми наростами на лице. Старуха шла на меня, как крейсер на врага, была она очень грузной, и вместо лица у нее — набрякшие, темные мешочки, следствие жуткой болезни.
Пока я крутила судорожно коляску, пытаясь не то спрятаться сама, не то укрыть Петрушку, старуха склонилась прямо над сыном:
"Уросит?"
Голос у нее был чистым и звенящим. Только по ошибке он мог угодить в такое тело.
"Кричит", — испуганно подтвердила я.
Петрушка внимательно разглядел старухино «лицо», прерывисто вздохнул и закрыл глазки. Уснул!
Старуха растянула свои мешочки в стороны, я догадалась, что она так улыбается: "Нехристь, вот и уросит, — снова этот звенящий голос. — Грыжу накричал себе. Неси дите в храм, и пусть окрестят его".
Старуха медленно уходила прочь. В руке у нее была кривая березовая палка — даже не палка, а деревце, маленькая березка с обломленными ветками.
Петрушка открыл глаза и горько заплакал.
…Мы встретились в парке: Петрушка дремал, толстые щечки раскраснелись на морозе.
Я долго объясняла Артему, почему мы не крестили малыша раньше.
"Завтра, — сказал Артем. — Приноси его ко мне, в девять часов сможешь? Отпросишься у Веры, если что…" Имя спорхнуло с языка — так птенец без позволения пернатых родителей вываливается из гнезда…
"Я знаю, кто ваша жена", — мне было неловко говорить Артему, что Вера доверила мне их историю, и о грядущем разводе я тоже, к сожалению, знала. После чего стала видеть в высокомерной журналистке Афанасьевой трогательную и хрупкую, как обледеневшая веточка, Веру. В ней был сокрыт внутренний человек — щедрый и нежный: ради него можно было потерпеть Верину холодную язвительность. Броня для непосвященных, и только.
Артем неуклюже пытался сменить тему:
"Петрушка похож на маму или на отца?"
"Пока не видно", — уклончиво сказала я.
"Кем был его отец?"
"Бизнесменом. Знаете, батюшка, о нем я и хотела рассказать. Крестины Петрушки — вещь второстепенная, это — повод для встречи, а теперь будет причина".
Артем вздохнул глубоко, как будто его просил об этом врач с фонендоскопом.
Мы два раза обошли немаленький парк. Заледеневшее от долгой зимы озеро медленно сдавалось на милость первому теплу: в эти дни начиналась весна, далекая от календарей — взбалмошная и своевольная.
Я примостила коляску между березами, картинно раскланивающимися в разные стороны. После зубовских откровений минула не одна неделя, но только теперь я решила доверить Артему часть того разговора.
"Вы не сердитесь, батюшка, полной правды я не открою, вам один человек дорог, мне другой… Недавно я наводила порядок в квартире Сашеньки. Хотела взять на память ее книгу, сонеты Шекспира, а там было письмо. Сашенька уже оставила одну прощальную записку — фальшивую. Подлинное письмо хранилось в Шекспире. Сашенька писала, что ее смерть — желательная часть самопознания, всего этого бреда, который «космейцам» подают в качестве высоких откровений. Бугрова фактически благословила ее к самоубийству, якобы так она скорее избавится от сношенной оболочки и воспарит в небеса".
"Невежливо перебивать, но может быть, ты покажешь мне это письмо?"
"Его у меня нет", — я глянула Артему в глаза, и он быстро спросил: "Что же Сашенька… Что она писала дальше?"
"Алеша был почти разорен. В последние месяцы он впрягся в некий проект, имевший отношение к церкви".
Отец Артемий встретил нас в крестильне, купель была наполнена водой. Петрушка завороженно смотрел на горящие снопы свечей, а я крепко прижимала его к себе. Мне не дана вера с рождением, но пусть ее дадут моему сыну. Может быть, она парит в этом сладком воздухе или таится на дне купели, на кончиках пальцев серьезного Артема?
Я опасалась, что Петрушка начнет капризничать во время крещения, но он так строго и внимательно следил за действиями священника, словно бы проверял на тщательность: вдруг батюшка схалтурит?
"Пойдем-ка в алтарь", — как взрослому, сказал Артем Петрушке. Петрушка не возражал. Он крепко обхватил Артема за шею и посмотрел на меня свысока.
Теперь я была его крестной матерью — и, принимая в объятья тепленького мокрого мальчика, пыталась отыскать в себе новые чувства. А вместо этого вспомнила давние ожидания в притворе Сретенки: в парке, за окнами, чернели деревья, и пальцы помнили их кору. Над парком нависали дома, где была запечатана моя сумрачная юность, безжалостно залитая водкой и подожженная огнем из тысяч сигарет.
"Аминь", — сказал отец Артемий.
Окрещенного Петрушку пришлось сдать на руки маме: она кричала вслед, чтобы я не думала задерживаться, — сегодня важный тренинг.
Я не стала рассказывать маме о втором Сашенькином письме и сделала это ради Петрушки — иначе у Бугровой был бы на руках жирный козырь: воля покойной матери. Мама много раз заикалась о том, что Марианна Степановна давно не видела ребенка, но я рычала отказ.
…Вера пронеслась мимо, бросив на ходу: "Новая волна! Почитай, я на твоем столе оставила".
Там, вправду, была свалена целая куча читаных, вспухших газет, первые полосы украшены снимками епископа Сергия. Заголовки спорили друг с другом в изобретательности, и все равно повторялись: "Голубой епископ", "Страшная тайна владыки", "Николаевский архиерей насиловал мальчиков". Я пробежала взглядом одну заметку, другую, третью… Ничего нового в сравнении с ноябрьским выбросом, и казалось, будто все эти статьи сочинялись заранее. Будто их готовили и адаптировали к стилю каждой газеты, но прикопали сделанное — до времени. Теперь все, разом, выстрелили — общий дым затянул картину битвы. Скандал в одно утро стал достоянием всей страны — не об этом ли мечтал Зубов, скромный зритель чужой казни? Как он говорил: "Партер, партер!"
В кабинет заглянула Ольга Альбертовна: "Глаша, читала? Мало им одной комиссии". Она ушла, надевая очки, которые всегда снимала во время разговора, а я собрала в пачку распухшие газеты. Я больше не хотела заниматься журналистикой.
Вера вернулась по самой темноте, села на мой стол, стащила с головы шапочку. Влажные волосы пахли, как у ребенка.
"Говорят, будет еще одно разбирательство, из Москвы миллион звонков. Иди домой, Аглая", — сказала Вера, потянув руку к сигаретной пачке.
…Петрушка спал, уткнувшись носом в разлохмаченного Сашенькиного медведя, а мама бормотала на кухне бесконечные строки. Строки, мантры, молитвы… Разве не все равно, каким ключом открывается дверь, — лишь бы замок поддавался?
Ночью в мой сон ворвались странные звуки. Петрушка сидел в кроватке и беседовал с пустотой. Ночник выхватывал скудный кусок комнаты, но сын смотрел не на свет, а в темноту, и меня не замечал. Лепетал свои: "Э! Ааа! Тя-тя-тя!" — улыбался, выслушивая тихие ответы. Я хотела взять его на руки, а он засмеялся колокольчиковым смехом…