* * *
Потом Сашенька рассказывала, как Алеша зарылся лицом в ее халат и умолял: пусть только не бросает его! Он, Алексей Лапочкин, будет любить этого ребенка нежнее, чем собственное дитя, а Сашеньку прощает — оступилась, с кем не бывает, все мы — люди…
Честно говоря, мне тут же захотелось позвонить в клинику неврозов «Роща»: явно спятивший Лапочкин нуждался в срочной госпитализации. Этот порыв я озвучила в самых сдержанных тонах, но Сашенька все равно обиделась: "Ты просто завидуешь, что меня так сильно любят! Тебя никогда никто не любил! И не будет!" — восклицательные знаки впивались в ухо, как стрелы, следом заколотились короткие гудки.
Меня, в самом деле, никто и никогда не любил так, как Алеша — свою Сашеньку. Вечером безропотно выводил машину из стойла: "Сегодня у Сашеньки первый день, ей тяжело идти пешком". И у меня тоже были "первые дни" из месяца в месяц, но тяжесть их ровно ничего не значила… А его букеты, величиною с дерево? Сашеньке не хватало ваз, она небрежно сваливала живую душистую кучу в пластмассовое ведро. Все равно цветов оставалось так много, что мы могли бы отравиться запахом, будто римские патриции; комната, заваленная букетами, часто напоминала мне кладбище.
Наверное, Сашенька права — я вправду завидовала ей. Наша мама говорила, что мне нужно многому научиться у сестры, научиться так же прочно стоять на земле, не балансируя и не заваливаясь из стороны в сторону. Во всяком случае, в тот день мама сказала слова, похожие на эти, прежде чем заснуть…
За окном шумела городская ночь, мама спала, нахмурившись, на ее прикроватной тумбочке лежала открытая книга.
Мамочка, мамочка…
Когда она покидала Николаевск (и нас вместе с ним) ради нескончаемых курсов и курортов, я открывала настежь створки старенького платяного шкафа и дышала сладким воздухом ее платьев. Розовый, в выпуклых морщинах, кримплен. Узбекский шелк с пятнами цветных пожаров. И прозрачный, невесомый крепдешин: я растягивала ткань между пальцев, пытаясь вынюхать из мелких тряпичных пор мамин запах, собрать его по капле, как бесценный мед.
Я тосковала без нее, как собака, и когда мама наконец возвращалась, ходила за ней по пятам.
Маме, насколько хватает моей памяти, всегда хотелось от нас уехать далеко и в одиночестве. Может быть, мамино одиночество в семье и стало причиной отцовских измен, а может быть, наоборот: неверность отца гнала маму в дорогу, и нам оставались одни только сладкие запахи в старом шкафу…
…Я взяла в руки книгу, прочла заголовок — «Космея». О цветах? Переплет хрустнул громко, как сухарь, но мама спала крепко и улыбалась во сне.
ГЛАВА 9. «КОСМЕЯ»
На излете восьмидесятых, когда все мои знакомые кинулись наперегонки изучать Священное Писание, я тоже достала с антресолей дореволюционный экземпляр с фигурно выступавшими над строкой буквами. Не знаю, откуда взялась у нас эта книга: кажется, была всегда. Необъяснимой памятью я вспомнила тканый переплет, и коричневые пятна на полях, похожие на те пятна, что покрывают руки стариков, и мелкую сеть старинных букв… Буквы цеплялись к взгляду, как лианы, тянули, как маленькие якоря, но я прочитала книгу до конца. И после того, как последняя страница мягко улеглась в левую сторону, на меня напало смятение, внезапное, будто удар. Как если бы кто-то знал ответ, но скрывал его. Как если бы у детективного романа не хватало последних страниц. Мне хотелось, вправду хотелось поговорить об этом смятении, но с кем? С Сашенькой? Или с Кабановичем — неистовым, как все атеисты?..
Теперь для этой цели сгодился бы Лапочкин, но я уже перегорела прочитанным и даже забыла некоторые смущавшие меня главы.
Наверное, мое непонимание Библии можно объяснить всеобщим ее пониманием: православие стремительно вернулось в моду, еще и поэтому мне хотелось отойти в сторону. Впрочем, другие способы верить смущали куда сильнее, именно в те самые времена на улицах Николаевска гремел сектантский марш: граждане в строгих костюмах нездешне улыбались, вербуя пешеходов в тайные духовные общества.
Секты пугали меня больше общей моды. В православии была предыстория, первооснова, закон и некая, пусть не для всех безусловная, правда. Ряженные в костюмы сектанты запросто провозглашали своих начальников святыми, а их слова — законом и новой верой. Поклонников находила даже самая непримечательная секта, что уж говорить о сектах с мировым именем, что дурят мозги на всех материках, — в Николаевске они обрастали адептами, как обрастает ракушками брюхо корабля.
Раскрыв мамину книжицу, я убедилась, что это не безвинный подарок цветоводам. На форзаце сияла фотография: тучная женщина с голубыми глазами. "Марианна Бугрова, духовный основатель философской школы жизни "Космея"", гордились мелкие буквы под снимком. Книжица развалилась на две части. "Марианна Бугрова, духовная наследница Великих Учителей…У вас не будет никаких проблем, исполнятся самые сокровенные желания… Человек — Небесное существо, мы — родом из Космоса, и вернемся туда для лучшей жизни… Нас не понять обывателям, но за нами будущее, потому что мы знаем то, чего не знает серая масса…"
Инструкция "Зазомбируйся сам"? Я пролистнула еще несколько страниц, отлавливая взглядом подчеркнутые карандашом слова.
"Мы ждем Дитя Луны, и должны готовиться к Его появлению……повторять строки, которые Марианна Бугрова создала под воздействием Небесного Озарения. Читать строки два, а лучше четыре раза в день… Информполе… Шамбала… Чаша Грааля махатмы… Майтрея… Выход на орбиту… Путеводная звезда… Шестая раса…"
Чтобы наша мама вдруг да увлеклась подобной чепухой? Крайне сложно поверить, потому что с нее можно было рисовать Аллегорию Трезвомыслия, она крайне далека от всяческих внеземных увлечений. У меня были случаи убедиться.
В квартире этажом ниже проживала вишнуитка тетя Люба. Эта общительная особа отлавливала соседей на лестнице и подробно расписывала им скрытые и явные прелести вишнуизма. Последователи Вишну появились в Николаевске недавно, и народ наш почитал их безобидными чудиками. Завернутые в простыни апельсинового цвета, при бубнах и барабанах, вишнуиты каждое воскресенье оглушали Николаевск своим громким пением. В полдень начиналось босоногое шествие по Ленинскому проспекту, и ровно через час оранжевая стайка звенела под каменным балконом Кабановичей. Облокотившись на широкий гробик цветочного ящика, где Эмма всякий год безуспешно высаживала настурции с петуньями, мы свешивались с балкона, разглядывая звенящую и дерганую толпу: она заглушала даже колокольный звон от Сретенской церкви. Кабанович ворчал, что по вишнуитам можно сверять часы, а я однажды вычленила из отряда, слипшегося в единое существо, нашу тетю Любу: она была в сари, босая, с белым цветком в волосах. "Жасмин", — навскидку определила Эмма. Она мечтательно глядела вслед вишнуитам, пока те медленно утанцовывали прочь, и когда улица начала остывать от бубенно-барабанного буйства, призналась:
"Хоть сейчас бы все бросила и пошла вместе с ними!"
В обычные дни тетя Люба выглядела так же, как выглядело в те дни почти все сорокапятилетнее женское население России: акриловая кофточка, пережженные волосы, серьги с малахитами. К нам она приходила по-соседски запросто, в халате, и бисквитные пирожные исходили масляными слезами на столе, пока тетя Люба всучивала маме кассеты с релаксирующей музыкой и брошюры с тайными знаниями. Мама вежливо улыбалась, цепляла мельхиоровой лопаточкой пирожное, и оно бочком падало в тарелку тети Любы, смазывая лепестки… Ей приходилось уносить домой свои кассеты с брошюрами и толстую «Бхагавад-Гиту» с обложкой, похожей на разноцветный ковер: тетя Люба проигрывала маме гейм за геймом и, в конце концов, сдалась, скрывшись в неведомой нам нирване.
Эмма однажды сказала, что не видит свою жизнь сводом событий, предопределенных высшим разумом, где одно действие неумолимо проистекает из другого. Жизнь, по Эмме, — это произвольный орнамент цветных стекол в калейдоскопе. Или генератор случайных чисел. Поэтому, объясняла Эмма, она никогда не упрекала Бога или судьбу в грубом обращении с ее жизнью: нельзя же всерьез сердиться на конструктора калейдоскопа или на его владельца, вздумавшего тряхнуть пластмассовую трубочку!