Шалини пожаловалась ему — не на свою помолвку, а на то, что не вовремя отлучился.
— Почему тебя так долго не было, Дилипджи? — допытывалась она. — Будь ты здесь, ты поехал бы с нашим отцом и братьями в Майапур. И рассказал бы мне по всей правде, какой он, этот Пракаш. Они-то говорят, что он умен и хорош собой. А твоего мнения я не знаю. Тебе я бы поверила.
— И это все, что ты можешь сказать? Все, что тебя интересует? Каков он из себя?
Но она уже рассуждала по-взрослому.
— А что еще может меня интересовать, Дилипджи? Ведь мне уже пятнадцать лет. Нельзя же всю жизнь быть ребенком.
Свадьба ее состоялась почти год спустя — в 1917-м. Дом опять был полон народу. Дилипа удивило, как спокойно его сестра приняла свое новое положение и даже расцвела под лучами обязательной лести, что всегда достается новобрачной. Пракаш Гупта Сен вызвал у него отвращение. Толстый, самодовольный, развратный. Через несколько лет это впечатление подтвердилось. Дилип не мог заставить себя подойти к Шалини. «Я совсем выдохся, — думал он. — Почему я не устрою скандал? Почему допускаю, чтобы эта гнусность продолжалась?» И отвечал самому себе: «Потому что я уже сломлен. Я ничего не жду от будущего. Я лишь наполовину обангличанился. Более сильная половина осталась индийской. Меня утешает мысль, что и другим нечего ждать от будущего».
В ночь после свадьбы Шалини он опять сошелся с женой. Она плакала. Оба они плакали. И обменялись обещаниями впредь не обижать друг друга, прощать и стараться понять. Наутро он вышел к воротам проводить Шалини. Она вошла в паланкин без малейшего колебания.
И Дилип понял наконец одно: что, расширив ее кругозор, он научил ее тому, чему сам так и не научился, — ставить моральное мужество выше физического. После этого он видел ее всего два раза: в первый раз ту неделю, что она после свадьбы провела с Пракашем в родительском доме, а во второй раз — через пять лет, когда накануне своего отъезда в Англию с двухлетним сыном Гари навестил ее в Майапуре во время праздника «Ракхи-бандан», привез ей в подарок что-то из одежды, а от нее получил в подарок браслет из слоновьего волоса, ведь в этот праздник братья и сестры укрепляют связывающие их узы, обмениваются обетами любви и родственного долга. В это время его жена Камала уже два года как умерла, а бедная Шалини все еще была бездетна. Дилип знал, что ее муж чуть ли не все время проводит с продажными женщинами. Года через три он умер от сердечного приступа в доме одной из своих любовниц.
«Вообрази, — написала она тогда брату, — сестры Пракаша всерьез советовали мне совершить сатти в память такого мужа и тем обрести праведность!»
И Дилип ответил ей из Сидкота: «На что тебе Майапур, приезжай к нам в Англию».
«Нет, — отписала она. — Мой долг, какой ни на есть, жить здесь, на родине. Чует мое сердце, Дилипджи, мы с тобой больше не увидимся. А ты этого разве не чувствуешь? Мы, индийцы, завзятые фаталисты. Спасибо тебе, что присылаешь мне книги. Это моя главная отрада. И за снимок Гари спасибо. Какой красавец мальчик! В мыслях я называю его мой английский племянник. Может быть, когда-нибудь, если он приедет в Индию, мы с ним познакомимся, если ему вздумается навестить свою старую тетку-индуску. Ты только подумай, ведь мне уже за тридцать! Дилипджи, я так за тебя рада. Смотрю на снимок Гари и словно опять вижу моего доброго брата, у которого, бывало, сидела на коленях. Ну, хватит болтать всякий вздор».
* * *
Все это Дилип впоследствии рассказывал Гари. А Гари после смерти отца пересказал Колину Линдзи за те несколько недель английской юности, что еще были ему отпущены. Ему казалось, что все эти истории не имеют никакого отношения к его жизни, казалось даже тогда, когда билет на пароход был уже куплен на деньги тетки со странным именем Шалини.
Была и еще одна история. Ее он тоже пересказал Колину. Обоим она казалась невероятной, не потому, что они не могли ее вообразить, а потому, что ни тот, ни другой не мог себе представить, что она произошла в семье Гарри Кумера.
А история была такая. Через две недели после того, как Шалини побывала в родительском доме, и через неделю после ее окончательного отъезда с мужем в Майапур, отец ее объявил о своем намерении отказаться от всего своего имущества, удалиться от семьи, снять с себя всякую ответственность и уйти странствовать, то есть совершить саньяси.
— Я свой долг исполнил, — сказал он. — Это следует признать. Не следует становиться обузой. Теперь мой долг — перед Богом.
Вся семья пришла в ужас. Дилип пытался его отговорить, но безуспешно.
— Когда же ты нас покинешь? — спросил он.
— Я уйду через полгода. До тех пор успею привести в порядок мои дела. Наследство будет поделено поровну между вами, четырьмя братьями. Дом достанется старшему брату. Матери будет разрешено жить здесь, сколько она пожелает, но возглавлять семью будут твой старший брат и его жена. Все будет так, как если бы я умер.
— И это, по-твоему, правильно? — вскричал Дилип. — Это святость? Бросить нашу мать? Заживо похоронить себя неизвестно ради чего? Просить подаяния, когда ты достаточно богат, чтобы прокормить сотню голодающих?
— Богат? — возразил отец. — Что это значит? Сегодня я богат. Одним росчерком пера на документе я могу избавиться от того, что ты называешь моим богатством. Но какой росчерк пера и на каком документе обеспечит мне избавление от тягот новой жизни, когда кончится эта? На такое избавление можно только уповать, только стараться заслужить его, порвав все земные связи.
— Ну и ну, — сказал Дилип. — Вот это интересно. Теперь, значит, тебе уже не было бы стыдно, если б твой сын стал маленьким бурра-сахибом? Теперь тебе, значит, все равно, что я делаю, где живу? И ради этого я тебе уступил? Ради того послушался тебя, чтобы увидеть, как ты от меня отмахнешься и уйдешь от меня, от моих братьев, от матери?
— Пока есть долг, должно быть и послушание. Мой долг перед тобой исполнен. И послушания от тебя больше не требуется. Теперь у тебя другие обязанности. А у меня теперь есть долг еще совсем иного рода.
— Это чудовищно! — вскричал Дилип. — Чудовищно, жестоко, эгоистично! Ты загубил мою жизнь. Я пожертвовал собой, а ради чего?
Как он уже убедился раньше, осуждать других было легче, чем самого себя, но об этой вспышке он пожалел и горько в ней раскаивался. Пытался поговорить на эту тему с матерью, но она в эти дни занималась своими повседневными делами как во сне, немая и недоступная. Когда до ухода отца осталось совсем мало времени, он пошел к нему и попросил прощения.
— Ты всегда был любимым из моих сыновей, — сказал старый Кумар. — Это был грех — любить одного больше, чем других. Лучше бы ты не был честолюбив. Лучше был бы таким, как твои братья. Я невольно был строже всего к единственному из сыновей, который решался мне перечить. И я стыдился своего предпочтения. Возможно, моя строгость была чрезмерна. Отец не просит прощения у сына. Я могу только благословить тебя и поручить твоему попечению эту добрую женщину, твою мать.
— Нет! — взмолился Дилип сквозь слезы. — Этот долг не для меня, а для старшего из братьев. Не налагай на меня и это бремя.
— Бремя ложится на то сердце, что более других готово его принять, — сказал старый Кумар и, опустившись на колени, коснулся ног младшего сына в знак смирения.
Уже в самом преддверии саньяси старый Кумар словно вознамерился нанести своей гордости последний удар. Он не совершил прощальных обрядов. Не облачился в длинное одеяние. Утром в день ухода он появился во дворе в одной набедренной повязке, с посохом и миской для подаяния. В эту миску жена все с тем же каменным лицом насыпала ему горсть риса. А потом он вышел из ворот на дорогу, миновал деревню и побрел дальше.
Какое-то время они следовали за ним на некотором отдалении. Он не оглядывался. Потом братья остановились, а мать все шла. Они молча смотрели ей вслед, поджидая ее. И вот она села на землю у обочины и сидела не шевелясь, пока Дилип не подошел к ней. Он помог ей подняться и повел домой.