* * *
Итак, представьте себе плоский ландшафт, который, поворачиваясь и вздыбливаясь, следует задним ходом за поворотами и зигзагами обслуживаемого «викерсами» ночного рейса 115 на Калькутту, — ландшафт темный, хотя прямо под вами являющий собою узор из огней, разбросанных гроздьями вокруг центральной галактики с несколькими мелкими созвездиями по краям — посадочной полосы аэродрома в пригороде Баньягандж, отрезанного от самого города, потому что шоссе, связывающее его с Майапуром, не освещено, если не считать ночного транспорта (крошечных фар, бегущих, как кажется даже с такой высоты, на удивление быстро), да еще небольшого светлого островка примерно на полпути, где новая английская колония расположилась в удобной близости к Техническому колледжу, заводам и аэропорту, которым пользуются теперь так же привычно, как автобусной станцией.
Кроме нашего знакомца, рейсом 115 летит еще только один англичанин — тот самый, что тогда вечером в клубе все поглядывал на Шринивасана и его гостей — не столько из любопытства, сколько из желания немного передохнуть от умственного напряжения, в котором его держали бесконечные вопросы разговорчивых молодых людей вроде Сурендраната и Десаи, спешивших наверстать время, упущенное, как им кажется, их отцами.
В аэропорту, в зале ожидания, этот англичанин тоже был окружен молодыми людьми, теперь же он сидит в полупустом салоне воздушного лайнера через несколько кресел от нашего знакомца. Остальные пассажиры — индийские бизнесмены. Сидя тоже отдельно друг от друга, они летят на деловые переговоры в Западную Бенгалию. Когда погаснет световое табло на стене (Застегните ремни! Не курить!), они откроют портфели и углубятся в деловые бумаги. Перелет такой короткий, передышка эта так же нужна человеку, как то время, которое он у себя дома посвящает чтению утренних газет, чтобы узнать, что случилось вчера, и прикинуть, как оно может отразиться на том, что случится сегодня. Один из них — тот, что сидел в зале ожидания, подобрав под себя ног и, — одет в дхоти. Самолетное кресло не так просторно, чтобы он мог и здесь расположиться с таким же комфортом, и наш знакомец этому рад, ведь как знать, где эти ноги побывали за последние сутки?
Самолет как будто набирает высоту с трудом. В овале иллюминатора опять появляется взлетная полоса, не намного дальше, чем была в прошлый раз, а потом опять огни Майапура, слегка размытые, наверно оттого, что стекла двойные, но они хотя бы на своем месте в общей знакомой картине, и теперь смотрящий их узнает, потому что успел сориентироваться.
Можно даже сообразить, где находится майдан — темное пространство, обведенное ровным светящимся пунктиром, — Больничная улица, Клубная, Церковная (ее не переименовали, хотя Виктория-роуд стала улицей Махатмы Ганди) и Артиллерийская. Самолет делает вираж, оказывается носом к востоку, почти следуя излучине реки, ведущей к тому морю, что не давалось воображению мисс Крейн. Увидеть сотворенный мир с этой высоты Божьего полета ей не привелось ни разу, о чем, пожалуй, можно пожалеть, потому что топография, так затруднявшая ее когда-то на уровне земли, сверху и на такой скорости оказывается случайной, лишенной какого-либо плана, созданной людьми, не умевшими смотреть дальше своего носа, способными думать лишь о самом насущном.
Неоновая вывеска, освещающая верующим путь от храма Тирупати к реке и обратно, видна довольно отчетливо, и, мысленно связав ее с неоновой вывеской над будкой стрелочника у переезда к северу от Бибигхарского моста, наш знакомец (а он возвращается в Калькутту, чтобы еще раз порыться среди рассыпающихся в прах миссионерских реликвий) может приблизительно установить, где находится сад Бибигхар и где дом Макгрегора.
Бибигхар тонет во мраке (сейчас, как и тогда), а дом Макгрегора ярко освещен, как и обещала Лили Чаттерджи: горят все лампы в обитаемых комнатах и все прожекторы в саду; отсюда они кажутся тусклыми, но вдруг вспоминаются так явственно, что начинаешь вглядываться, не увидишь ли и саму Лили, и воображать, что вот она, стоит с Парвати у ступенек веранды, глядя вверх на мигающие красные, зеленые и янтарные бортовые огни воздушной колесницы бизнесменов.
* * *
Да, это завершающая картина — дом Макгрегора, в котором живут звуки, выдающие присутствие здесь не только Лили и Парвати, — звенит разбитое стекло, кто-то, стуча уличными ботинками, поднимается от черно-белых плиток холла в верхний коридор, из которого двери красного дерева с медными бляшками ведут в комнаты, где человек, ненадолго здесь поселившись, волен перебрать в памяти все, что для него реальность, а для кого-то было мечтой, и спокойно обдумать скрытый смысл всего, Что лежит за пределами дома.
Сегодня случайный посетитель объяснит эти звуки присутствием в доме Парвати, а не ее матери. Но Парвати ступает легко и никогда ничего не разобьет (разве что сердце какого-нибудь молодого человека). Парвати — это другая повесть, и присутствует она здесь как бы начерно, что, впрочем, вполне ее устраивает, поскольку она застенчива и, видимо, еще не сталкивалась с жизнью всерьез, а тем более не преобразила ее силою своей личности. Неожиданно набрести на нее, когда она стоит, одна в какой-нибудь из комнат дома Макгрегора или сидит в тени в саду, обрывая лепестки цветка, — увидеть ее лицо, выражающее глубокую, но смутную радость (смутную потому, что при всей глубине этой радости источник ее далеко отсюда, в каком-то ей одной ведомом мире, что колеблется на грани между девичьими иллюзиями и более взрослыми суждениями), услышать, как она рано утром или вечером упражняется в пении, с каким усердием и серьезностью приступает к трудной фразе, как тихонько вскрикивает от огорчения, когда фраза не удалась, и начинает сначала, — значит унести с собой из дома Макгрегора образ Парвати, девушки, как нельзя лучше вписавшейся в свой антураж, где всегда можно ждать, что любая повесть не кончена, а будет иметь продолжение, и образ леди Чаттерджи — хранительницы традиции, рожденной из уважения не столько к прошлому, сколько к будущему.
— Вот уж не знаю (говорит леди Чаттерджи, когда напоследок обходит с гостем свои владения, опираясь на его руку, свободной рукой заслоняясь от предвечернего солнца, а Шафи уже подал машину, чтобы заблаговременно доставить его в аэропорт). Хранительница — это вроде как хранилище, склад, куда сдаешь мебель, когда переводят в другой гарнизон. Англичанин, наверно, мог бы сказать, что вся Индия стала таким хранилищем. Вы все ушли, но оставили после себя столько всего, что не могли с собой унести, а теперь тем из вас, кто возвращается, обычно не до того, чтобы подумать об оставленном добре, и уж подавно не до того, чтобы попросить ключ и пойти рыться среди старых чехлов, проверять, все ли уцелело и не превратилось в труху! — И спрашивает после паузы: — Парвати с вами простилась как полагается?
Да, Парвати простилась и теперь сбегает по ступенькам веранды (с опозданием, потому что живет по майапурскому времени, а не по индийскому стандартному), бежит на вечерний урок к своей гуру, которая пела в Лондоне, Нью-Йорке и Париже, а теперь берется обучать только самых перспективных учениц, девушек, наделенных и талантом и трудолюбием, которого должно хватить на восьмигодичный курс обучения. Возможно, когда-нибудь и Парвати будет петь в этих западных столицах, а потом и сама станет гуру и будет посвящать новое поколение девушек в технические трудности исполнения тех песен, про которые ее мать-англичанка когда-то сказала, что это единственная в мире музыка, которая словно сознательно нарушает тишину, а отзвучав, возвращается в нее обратно. Перед тем как ее бледно-розовое сари исчезает за калиткой, она чуть замедляет бег и машет рукой, и гость машет ей вслед, желая удачи на вечернем уроке. Дважды в день она так бегает, а в промежутках часами упражняется у себя в комнате. Иногда появляется молодой человек с двойным барабаном «табла» и помогает ей, отбивая такт, в другие же дни она сама себе аккомпанирует, четко ударяя гибкими пальчиками по струнам пузатой «тампуры». Кожа у нее самого бледного коричневого оттенка, а в длинных черных волосах при определенном освещении переливаются рыжеватые блики, что чаще можно увидеть на севере.