Не успели мы выпить по одной порции (а мне явно требовались две), как она встала, сказала: «Пошли обедать?» — и повела нас в соседнюю комнату, маленькую, как коробочка, — столовую. Она крикнула бою, чтобы включил вентилятор, и мы принялись за еду.
И как же она постаралась с сервировкой, чтоб мне все понравилось! Посредине стола стояла чаша с водой, в ней плавали цветы красного жасмина. И у каждого прибора кружевная, собственной работы салфеточка под тарелки. Каждое блюдо она называла, но почти все названия я уже забыла, некоторые было трудно произнести. Когда появилось главное блюдо — куриное тандури, — она обратилась к Гари: «У нас ведь есть пиво со льдом?» Он встал и вышел, а вскоре вернулся, принес пиво в бутылках, а слуга нес за ним стаканы на подносе. Она сказала: «У нас ведь есть стеклянный кувшин, Гари?» Он послал слугу за кувшином и сам опять вышел, унес бутылки, а бой принес пиво, уже перелитое в кувшин. Остальные слуги глазели с порога и через решетчатые окошки без стекла из других комнат. Тетя Шалини не пила ничего, даже воды, так что пиво пили только мы с Гари. Мне достался старинный стакан с квадратным римским орнаментом, а ему стакан поменьше и потолще. Он ни на минуту не забывал о тех мелочах, которыми стол отличался от того, к чему он когда-то привык в Англии и чему я, как он думал, придавала значение, но к концу обеда, когда я невольно наблюдала за ним, поймал на себе мой взгляд и, кажется, понял, что все, что я могла отметить как недочеты, только помогало мне чувствовать себя свободнее. И чувствовать, что он и его тетя оказывают мне почести, чем выражают какую-то, еще робкую надежду, что когда-нибудь разница в наших обычаях потеряет всякое значение, как в тот вечер она потеряла всякое значение для меня.
Обед кончился, и вот тогда она показала мне снимки. Мне безумно хотелось покурить, но я не решалась открыть сумку. И вдруг она сказала: «Гари, ведь у нас где-то есть виргинские папиросы, угости мисс Мэннерс!» Просто чудо, как она улавливала любую перемену в настроении своих гостей! Как терпима была к их вкусам, которые ей-то казались верхом безвкусицы, — к курению, к спиртному. Мне кажется, даже Гари был удивлен тем поразительным тактом, с каким она принимала у себя англичанку, как потом выяснилось — впервые в жизни. А Гари я оценила за то, что он не уговаривал меня выпить и покурить, а предоставил все это ей как хозяйке дома, до чего, наверно, не додумался бы какой-нибудь толстокожий молодой хвастунишка, желающий во что бы то ни стало доказать свое английское воспитание. И еще я очень оценила, что он тоже взял папиросу, чтобы не дать мне почувствовать, что одна я плохо себя веду, но я заметила, что он не выкурил толком свою папиросу, а дал ей догореть в пепельнице. Боялся, как бы опять не войти во вкус.
Единственное, что сошло не совсем гладко, это визит в уборную! Когда мы встали из-за стола, Гари ненадолго исчез. Он, вероятно, наказывал тете Шалини, чтобы она в это время предложила мне прогуляться, но она не осмелилась. Когда я была у них в следующий раз, она уже преодолела свою застенчивость, но в тот первый вечер мысль, что я «там» не побывала, видимо, сильно беспокоила Гари. Где-то около половины одиннадцатого эта мысль и меня стала беспокоить. Я уж подумала, может, у них и нет такой уборной, куда, по их мнению, можно бы меня пригласить. Оказалось же, что такое помещение имеется, и даже на первом этаже, насчет второго не знаю. Унитаза не было, но тетя Шалини позаботилась поставить на скамеечку ночной горшок, которым я не решилась воспользоваться, и на столе, который, судя по всему, обычно там не стоял, приготовила таз и кувшин с водой, полотенца, мыло и ручное зеркало. Я там побывала, когда мы услышали, что подъехала тонга и Гари вышел на крыльцо. Я встала и спросила: «Можно где-нибудь попудрить нос на дорогу?» И тут она провела меня коридором мимо кухни, открыла дверь и включила свет. И сказала: «Вот пожалуйста, и на будущее имейте в виду». По полу бегали тараканы, но это меня не смутило. Лили при виде таракана визжит как зарезанная, а я, когда приехала в Индию, только в самом начале ужасалась, обнаруживая их в уборных и в ванных, а потом ничего, привыкла.
Когда мы прощались, мне очень хотелось нагнуться и поцеловать тетю Шалини, но я побоялась, что это ее обидит. Гари пожелал обязательно проводить меня в тонге до самого дома, но в дом не вошел, хоть я и предложила ему выпить на сон грядущий. Мне кажется, он старался не сделать ничего такого, что можно выразить словами «Уф, с этим покончено, теперь можно и отдохнуть». Так что, когда он укатил, я села на веранде, всласть напилась холодного «нимбо» и стала ждать, когда вернется Лили.
* * *
На следующий день я послала к тете Шалини слугу с огромным букетом цветов и благодарственной запиской. Бхалу сильно разгневался на меня за опустошения, произведенные в саду, так что я дала ему немного мелочи и просила не жаловаться «мэм», на что он, старый плут, ответил широченной улыбкой. После этого он мог из меня веревки вить, как, впрочем, и я из него. Ведь мы оказались соучастниками в преступлении, — преступлении, потому что Лили всем слугам платила больше обычного, когда у нее кто-нибудь гостил, а сами гости на чай не давали, так было заведено. Лили он на меня больше не жаловался, но первого числа каждого месяца, получив жалованье, улыбался мне и кланялся, пока я не дам ему пару монет. На первую незаконную получку он купил себе новые сандалии и выглядел в них очень франтовато, но более, чем когда-либо, смахивал на черепаху — защитные шорты, шишковатые голые черные ноги, и эти огромные, военного образца сандалии постукивают по гравию. Сразу было видно, что ходить босиком ему удобнее, но сандалии льстили его самолюбию. Ведь в прошлом он работал садовником у какого-то полковника Джеймса в Мадрасе, и с тех самых пор домашний уклад полковника Джеймса остался для него эталоном красивой жизни, хотя он, мне кажется, понимает, что такой сад, как при доме Макгрегора, его прежним хозяевам и не снился, потому он, возможно, и решил, что этот сад — его личное владение, и ухаживает за ним из уважения не столько к Лили, сколько к Джеймсу-сахибу.
* * *
Заболталась я, тетечка, верно? Все откладываю ту минуту, когда надо будет писать о том, что тебя действительно интересует. Но это не пустая болтовня, ведь очень трудно отделить все хорошее и радостное от плохого и безрадостного. И понимаешь, что бы ни думали те, кто только наблюдал и выжидал, во мне-то все время нарастала радость.
Весь Майапур стал для меня другим. Теперь это был не только дом, дорога на европейский базар, дорога в больницу, больница, майдан и клуб. Теперь он перекинулся на тот берег реки, а от этого разросся во все стороны, протянулся за огромную равнину, на которую я смотрела с балкона своей комнаты, то снимая, то надевая очки — упражняя глаза, как говорила Лили. Я чувствовала, что Майапур стал больше, а сама я соответственно меньше, и жизнь моя распалась на три части. Была моя жизнь в больнице, включавшая и клуб, и нашу компанию, и веселое времяпрепровождение, совсем, в сущности, не веселое, а просто самое легкое, не требующее усилий, если забыть, что удовлетворяло оно лишь весьма неприхотливые запросы. Была моя жизнь в доме Макгрегора, где я жила с Лили и встречалась с индийцами и с англичанами из тех, что пытались сработаться. Но это сближение было таким же искусственным, как и сегрегация. В клубе об этом заявляли во весь голос, без обиняков. В доме Макгрегора об этом молчали, держались нейтрально. С Гари я стала чувствовать, что вот оно, наконец, мое личное убежище, где я могу говорить естественно, своим голосом. Может быть, поэтому мне и казалось, что Майапур стал больше, а я меньше. Мое общение с Гари — единственное, что обещало мне возможность снова почувствовать себя человеком, — было так стеснено, ограничено, зажато в тиски, что, только став совсем крошечной, можно было туда протиснуться и распрямиться — пленницей, но свободной, сдавленной всем тем страшным, что осталось снаружи, но не сдавленной изнутри. А это самое главное, поэтому я и говорю о радости.