Однако Чжан усталым жестом, в котором чувствовалось безнадежное отчаяние, остановил его:
— Я не жалуюсь и не ищу сочувствия. Я просто хочу, чтобы ты понял, во что — да, да, во что, а не в кого — превратили наше поколение. Так вот, привезли нас из Шанхая и поселили в землянках: холод промозглый до самых костей пробирает, по стенкам вода сочится, пол глинистый, раскисший, вместо постелей охапки гнилой соломы. И все равно после того, как одиннадцать часов в поле под ледяным весенним дождем поработаешь, только и мечтаешь поскорее на эту солому повалиться. Кругом грязь, крысы шныряют — не боятся, вши и блохи заедают. Словом, мерзость такая, что и передать трудно. Живешь, как скотина, не чаешь дождаться, когда очередной день кончится. И так из месяца в месяц, из год в год...
— Ничего не понимаю, — воспользовался паузой Ван Хаою, — ведь ты же, почти законченный специалист, мог бы гораздо больше пользы приносить как художник, на худой конец, как оформитель, что ли...
— Кому в этой дыре нужен оформитель, не говоря уже о художнике? Я поначалу пытался жаловаться, вызвать сочувствие... Какое там! «Твое недовольство — следствие того, что ты длительное время был оторван от крестьян-бедняков, общался с отцом — буржуазным перерожденцем, — а ведь ты знаешь, он был коммунистом, — и вот твои руки и сознание отравлены ядом ревизионизма», — заявили мне наши ганьбу. Да и вообще слишком много в Китае творческой интеллигенции развелось, умничают все вместо того, чтобы поля обрабатывать и военное дело изучать, раз война неизбежна. Многих из таких «девятых поганцев» после кампании «пусть расцветают сто цветов» вычеркнули и из творчества и из жизни, да только Мао правильно сказал, что этого еще мало...
— Не пойму, лао Чжан, ты что же, одобряешь такие методы?
— Я тебе на это вот что скажу, сяо Ван. Как ни тяжело, как ни мерзко, а куда денешься? Вот я и решил, что нужно в нынешний режим вжиться, пристроиться, постараться себе на пользу новые порядки обратить. Помощи тут ни от кого ждать не приходится, рассчитываю только на себя. Да и откровенным ни с кем быть нельзя — продадут. Извини, но если бы ты завтра не уезжал, я бы даже с тобой разговаривал совсем по-иному. Рисковать мне никак нельзя!
— Чем же ты рискуешь здесь, в этой глуши? Сам же говоришь, что хуже некуда. Просто смешно...
— Ну еще бы, ведь ты все равно что с другой планеты, ничего не понимаешь. Здесь я кое-чего уже добился. Мне доверили выпускать дацзыбао, проводить читку газет, еще кое-какие функции выполнять. Ох, как непросто это было, когда от желающих отбоя нет! На знания никто не обращал внимания, другое решало. Словом, повезло мне. Однажды совершенно случайно узнал, что трое моих земляков, шанхайцев, бежать отсюда задумали. Сумасшедшие, конечно, — куда добежишь да и что проку? Но я все равно тут же кому следует об этом доложил, и через пару дней их увезли гунанцзюи. Этот случай и стал для меня трамплином. И теперь стараюсь, к людям присматриваюсь, о чем говорят — запоминаю. Только замкнуты все — слова лишнего не вытянешь.
— Ох, лао Чжан, каким же ты стал недобрым и изворотливым!
— Ха, недобрым! Говори прямо, я не обижусь: подлым, жестоким, доносчиком, да? Но ведь иначе здесь не проживешь и уж подавно отсюда не выберешься. Оставаться на всю жизнь гнить в этой могиле я не собираюсь.
— Подожди, но ведь по конституции ты же имеешь все права...
— Какие там права! — скривился Чжан. — Они красиво только на бумаге написаны, а она хоть и рисовая, но сыт ею не будешь. Да и статьи конституции у нас как паруса джонок: куда подует ветер, туда они и потянут. Сколько здесь людей и вешалось и травилось, даже сказать трудно. А порядки в нашей «образцовой» коммуне все равно прежние. Впрочем, что коммуна, во всем Китае так. Чтобы ты понял, послушай одну шанхайскую считалочку времен «культурной революции»:
Один цзинь (1 Цзинь — 500 граммов.) всего весят наручники, но, как сомкнутся на кистях, тебя охватит ужас.
Два раза в день нас кормят, и оба впроголодь.
Три ступеньки — один часовой.
Четыре стены в камере, но ни одну не освещает солнечный луч.
Пять бараков — одна вышка с пулеметом.
Шесть чи (1 Чи — 30 сантиметров.) — длина камеры, мерь ее шагами.
Семь часов — пора на допрос.
Восемь стальных прутьев — решетка на окне. Попробуй сломать ее!
Девять раз спрашиваю себя: За что я здесь?
Десять раз отвечаю: не знаю!
Сколько раз я вспоминал, — с горечью продолжал Чжан, — как нам, хунвэйбинам, твердили, что мы будущее Китая, что нам всё дозволено. А мы, дураки, верили: ведь не где-нибудь, а на площади Тяньаньмэнь это говорили! А когда надобность миновала, нас, словно драную тапочку, выбросили в эту грязь. Первое время я просто задыхался от злости, о побеге думал, о мести кому-то. Еле-еле себя в руки взял. Если раскиснешь, никто и фэня (1 Фэнь — сотая часть юаня.) за твою судьбу не даст. Должен все вытерпеть, закалиться, чтобы жить как ганьбу. Тем все дозволено.
— Как это «все дозволено»? Гонконгские газеты, например, наоборот, пишут, что у вас в Китае «строгий режим».
— Так это же про простых людей вроде нас пишут, а не про них. Вот тебе недавний пример. Наше начальство закрытое сообщение получило, ну да я пронюхал. Оказывается, в Тяньцзине, в сельской местности, куда городскую молодежь ссылали, целая шайка подобралась: член уездного ревкома, заместитель председателя ревкома коммуны, начальник охраны производственной бригады, бригадиры — почти три десятка мерзавцев, которых все боялись. Так вот, знаешь, как они прививали «революционное мировоззрение» и «верность идеям Мао»? Всех прибывающих девушек насиловали, а парней в свободное время заставляли бесплатно работать на себя. То же самое было в провинциях Аньхой и Хэйлунцзян, да и у наших ганьбу рыльце в пуху.
Ван Хаою вспомнилось то, что он уже читал в информационном бюллетене для кадровых работников. И все-таки Ван не удержался и задал Чжану вопрос, понимая его никчемность:
— Но неужели отсюда нельзя вырваться, ну без... без этих... — он замялся, подыскивая слово помягче.
— Ты хочешь сказать, не становясь подлецом? Можно, конечно, бежать. Только куда потом? Домой нельзя — сразу схватят. Документов нет, продовольственных карточек нет, работу найти невозможно. Остается стать бандитом или вором. Да только долго скрываться не удастся. Все время проверки, облавы. Я слышал, у нас в Шанхае однажды в течение месяца сорок тысяч парней и девушек арестовали. Сорок тысяч воров, проституток, бродяг. Нет, это не по мне.
— И как ты так можешь, лао Чжан? — печально произнес Ван. Он с трудом сдерживался, чтобы не показать, как противна ему эта исповедь бывшего друга, ставшего хунвэйбином.
— Э, брат сяо Ван, если хочешь знать, мы, наше поколение в Поднебесной, сейчас почти все такие. Кто в этом виноват, решай сам. Только помни нашу старинную пословицу: «Когда корень не прям, и всходы будут кривыми». Да, кстати, сколько времени?
— Пол-одиннадцатого.
— Ой-ой! Я и не заметил, как нам начали подмигивать звезды. Тебе что, а мне завтра с утра опять в поле. Прощай, сяо Ван, больше, наверное, уже никогда не увидимся. — Чжан резко повернулся и, не дожидаясь ответа, растворился в темноте.
...Наутро американского гостя провожали с большой — по местным меркам — помпой. Руководство коммуны изливало свою радость по поводу его приезда в витиеватых выражениях, в которые, хотя и с едва скрытой скукой, вслушивались лишь сопровождающие мистера Лонсбери ганьбу. Ван Хаою почти не переводил эти речи. Он пристально всматривался в толпу людей в конце улицы, где, видимо, проходило какое-то летучее собрание. Ему казалось, что он обязательно увидит там еще раз своего бывшего друга. И Ван не ошибся: в очередном выступавшем, который яростно взмахивал сжатым кулаком, повернувшись лицо к северу, он без труда опознал вчерашнего разочарованного Чжана, так и не ставшего художником. Вслед за ним принялись рубить воздух кулаками и остальные.