Человек смотрел на него исподлобья, склонив голову к левому плечу. Поза была настолько знакомой, что Ван даже не поверил вдруг нахлынувшим на него воспоминаниям.
— Неужели это ты, лао (1 Лао — обращение к старшему по возрасту.) Чжан? Вот уж никогда бы не подумал, что встречу тебя здесь. Что ты делаешь так далеко от нашего родного Шанхая?..
— Эх, сяо Ван, с тех пор как мы играли вместе во дворе и ходили в школу, столько воды в Хуанпу утекло. Долгий это разговор, да и не дадут нам тут поговорить...
Словно из-под земли вынырнул местный ганьбу, бесцеремонно встал между бывшими друзьями.
— В чем дело?
— Вспоминали детство, — растерянно забормотал Чжан. — Мы много лет не виделись... Извините меня...
— А вы кто такой и почему вмешиваетесь в нашу беседу? — придя в себя от наглости ганьбу, повысил голос Ван Хаою. — Я приехал из Сингапура, сопровождаю американского гостя мистера Лонсбери. Вон он, фотографирует ваши поля, а с ним и наши сопровождающие из Пекина. Обратитесь к ним, если у вас есть какие-то вопросы. Разве мне нельзя поговорить со старым другом?
— Прошу меня простить, я не знал, — поспешно сказал ганьбу. — Сейчас все будет улажено, вашему другу будет разрешено побыть с вами. Мы...
— Улаживайте, пожалуйста, да только поскорее, — оборвал его Ван Хаою.
— Знаешь, сяо Ван, давай лучше встретимся вечером здесь же, — предложил Чжан, глядя вслед ганьбу. — А то сейчас он будет нам на пятки наступать. Конечно, если американец отпустит тебя, — поспешно добавил он.
— Об этом можешь не беспокоиться. После обеда, часов в шесть, я буду свободен...
И вот два школьных друга прохаживаются вдоль пшеничного поля. Теплый ветерок шевелит щетинистые колосья.
— Послушай, лао Чжан, почему мы должны встречаться здесь, а не в доме, где нас поместили? У меня там отдельная комната, я мог бы неплохо угостить тебя. Что-что, а принимают нас прекрасно, да и из моих сингапурских припасов кое-что осталось.
— Это, конечно, было бы здорово попробовать, чем угощают ганьбу господ империалистов, — улыбнулся Чжан, — но там нас непременно стали бы подслушивать. Лучше уж здесь: над нами только небо, вокруг только ветер. Конечно, ганьбу все равно потребует написать подробный отчет о нашей беседе. Я ему распишу, как превозносил успехи нашей коммуны и ругал «четверку», изменившую делу великого Мао, ни к чему не привяжется. Давно я его разгадал — не просто он ганьбу, а гунанцзюй (1 Гунанцзюй — здесь сотрудник службы общественной безопасности.).
— Ты уверен в этом? — заволновался Ван Хаою.
— А как же! У нас так везде заведено. Вот и из ваших двух сопровождающих непременно кто-нибудь, а то и оба, гунанцзюй. Только тебе-то бояться нечего — за этим американцем ты как за хребтом Куэнь-Лунь. Перед ними теперь и в Пекине по земле стелются, а у нас здесь и подавно. Помнишь, как когда-то говорили в народе: «Разбирают восточную стену, чтобы починить западную». Так вот сейчас все наоборот. Да ты и сам, наверное, уже успел заметить.
— Ты имеешь в виду «опасность с Севера», о которой у вас все время кричат и по радио и в газетах? Прости, но мне, приезжему, это прямо диким показалось.
— У нас ведь как пропаганда ведется: повторять как можно чаще, браниться как можно громче... Тогда, мол, все поневоле поверят и запомнят. Ну а когда страхи нагоняют, человек реже задумывается о том, что есть нечего.
— Ладно, расскажи лучше о себе. Что с тобой произошло? Как ты сюда попал и почему в таком виде?
— Хорошо, расскажу, но сначала ответь мне: ты в Шанхае был?
— Конечно, с него мы и начали поездку. Американец вел торговые переговоры и даже подписал выгодный контракт. Он ведь крупный бизнесмен...
— И как тебе показался Шанхай после стольких лет? — прервал друга Чжан.
Ван Хаою немного помолчал.
— Я еще и сам толком не разобрался, только как-то странно мне было: вроде бы все знакомо с детства и все не то. Та же Хуанпу, но вот джонок на ней, пожалуй, прибавилось: до сих пор люди живут на воде. Тот же небоскреб «Шанхай-дася» на набережной, а под ним бомбоубежище. Столько убежищ и тоннелей под улицами понарыто, целый город! Нам показывали одно, так в нем целый квартал спрятаться может...
— Жаль, здесь их нет, — с горечью вставил Чжан. — В поле работаешь, дождь пойдет, вот и думаешь, не вылезут ли у тебя волосы после того, как очередную бомбу взорвут... Прости, что перебил, сяо Ван. Расскажи еще о Шанхае, мне кажется, что я его уже тысячу лет не видел.
Ван решил не вспоминать город детства, чтобы не расстраивать друга.
— Я даже не знаю, что тебе оказать. Мы в Шанхае слишком мало были, целые дни проводили на переговорах. На улицу выбрались всего два раза. Но заметил: люди стали какие-то угрюмые, студентов почти не видно. Я хотел побродить по букинистическим лавочкам — помнишь, сколько их раньше было! — а купить там нечего. Правда, улыбались нам с мистером Лонсбери, будто всю жизнь мечтали встретить — мы же иностранцы...
— Мда, — вздохнул Чжан, — повезло тебе, сяо ван. Когда это твой старик с деньжатами ухитрился перебраться в Сингапур? Еще в сорок восьмом? И тебя перетащил. Ты там ни «культурной революции», ни других бед не знал. Когда ты уехал, я, признаюсь, негодовал. Вообще-то искренне, а не только, чтобы выдвинуться. По-другому стал думать, когда житья человеческого лишился. Тебе это странно, ты ведь и учился спокойно, и семьей обзавелся, да?
— Пожаловаться не могу. Преподаю в университете историю традиционного китайского изобразительного искусства, даю уроки живописи «гохуа». Женат, двое сыновей растут. А отец умер в прошлом году.
— А я даже не знаю, где и когда умер мой отец. Ведь он попал в «школу седьмого мая». Слышал, что это такое?
— В газетах писали, что так были названы трудовые лагеря для перевоспитания интеллигенции. Седьмого мая шестьдесят шестого года было напечатано указание Мао Цзэдуна об их создании, — осторожно ответил Ван Хаою.
— Для перевоспитания? Скажи еще — для преобразования мировоззрения! Школы эти — самые настоящие концлагеря, «преобразование» состоит в том, чтоб вкалывать в поле, пока сознание не потеряешь. Да еще терпи издевательства, раз ты «девятый поганец», так ведь назвал интеллигентов великий Мао, а он не мог ошибиться.
Отца в августе шестьдесят шестого за волосы на улицу выволакивали, вопя, что он в своей секции искусства магазина «Иностранная литература» «подсовывает феодальный и ревизионистский хлам». Может быть, и я бы плевал на него и пинал ногами, но меня тогда в Шанхае не было. В августе мы в Пекин поехали, чтобы присоединиться к столичным хунвэйбинам. Сутками с площади Тяньаньмэнь не уходили, глотки надрывали, славили Мао и его жену Цзян Цин, клялись изжарить в масле их недругов... Потом я от отца отрекся...
Да не таращи ты на меня глаза! Иначе нельзя было. И все равно пострадал из-за него, хотя у себя на курсе в Шанхайском художественном первым был, общественную работу вел, дацзыбао такие непримиримые выпускал, самому страшно становилось. Речи произносил точно по «Жэньминь жибао», каждую неделю с самокритикой выступал. И за все это мне даже доучиться не дали! Да и не только меня вышвырнули: всех без разбора — был ты «отсталым элементом» или хунвэйбином — под конвоем солдат, точно преступников, отправили вот сюда, на вечное поселение. Но и тут головы заморочить пытались. Надо, мол, «служить процветанию края, делу революции», надо «принять перевоспитание со стороны бедняков и низших середняков». Вспоминать противно. Тогда-то я смог представить, что испытал отец в «школе седьмого мая». И дело не в том, что с непривычки после работы в поле спину разогнуть не мог, а из-под ногтей кровь выступала.
Чжан замолчал, потом вдруг резко спросил:
— Вот ты сейчас слушаешь меня и в душе осуждаешь: предал, мол, отца, а теперь жалуешься, так?
— Нет, я вовсе не осуждаю... — неуверенно возразил Ван, ибо Чжан почти угадал его мысли.