— Значит, и Остренко работает у опера?
— А то как же: опер думает, что этим он держит профессора на крючке, а профессор делает оперовой бабе аборты и думает обратно. Дошло? Профессор — битый фрайер, на-блатыканный, не такой недобиток, как ты, доктор.
— Ладно, я понял. Вопрос второй: как тебя не шлепнули начальники?
Пашка недоуменно раскрыл глаза и развел руками.
— А чего меня шлепать? Я не контрик! К твоему сведению, слышь, доктор, я беспризорник рабоче-крестьянского происхождения! Прочувствуй и пойми! У нас здесь не Англия: там за смерть полагается смерть; но там же феодализм и империализм, а у нас социалистическая гуманность! Ты вот враг народа, доктор, а я — социально близкий элемент, меня не трожь! Я наши законы назубок знаю, слава Богу! У нас есть предельный срок за мокрое дело, и если он у меня уже имеется, то за каждого нового фрайера мне добавляют до нормы, понял? Чем скорее я этого фрайера делаю, тем добавок меньше, тем он мне дешевле выходит! Импульсивная комбинация?
— Вполне, Пашка! Теперь третий вопрос: ты несколько раз говорил об убитых тобой людях, и всегда так это, знаешь, с улыбочкой, со смешком. И словечки у тебя были для них особые, будто бы ты подразумевал неодушевленные вещи — «спрятал», «пришил», «убрал». Выходило очень просто: улыбнешься и ткнешь пальцем о стол — и все. Казалось, ты равнодушен к человеческой жизни и смерти. Словом, блатной герой, духарик! Но вот ты заговорил об угрозе твоей собственной жизни и, — я вижу вдруг! — твое лицо изменилось, и сразу появились человеческие слова — «изувечили», «затерзали». Тебя даже пот прошиб от одного воспоминания! Так ведь?
Синие глаза простодушно заморгали. Пашка опять развел руками.
— А то как же, доктор! Эффективный вопрос! Я же человек или нет? Как по-твоему?
— А те?
— Фрайеры. Ты подумай, доктор, ну, пойми же хорошенько: я человек, вор, хотя теперь и посучился. Мне жить. А те все и ты тоже — фрайеры. Овцы. Вы существуете, чтоб мы вас стригли и калечили. Человека убить не положено, и вор никогда, слышь, доктор, никогда не убьет другого вора, у нас за это по закону немедленная казнь. Этого нельзя делать, доктор, это выходит не по-человечески. Ну, вроде — грешно! Понял? А овец же не убивают, правда? Их стригут, колют и едят, — импульсивно и эффективно! Это — в законе, это — положено!
Я записал его ответ и снова спросил:
— А чем же отличаются фрайеры от людей?
— Вот чудак! Очень просто: свободой и несвободой. Человеку положена свобода: жить в свое удовольствие, как только он сам сможет его себе обеспечить. Ему все разрешается, и руки у него для этого свободны. Фрайер с детства тем и занят, чтобы покрепче себя связать, руки и ноги себе опутать. Сам не сумеет, так других зовет на подмогу, — фрайеры законы для себя все вместе устанавливают. Им ничего не положено по их же желанию: они так нагрузились законами, что и подняться на ноги не могут, так на коленях и живут. Одно слово — фрайеры! Овечье племя!
Я записал ответ.
— Однако, Пашка, разойтись вашему брату тоже нигде не удается, и в конечном итоге именно вы, честные воры и суки, никогда не пользуетесь свободой и для вас такой загон из колючей проволоки — родной дом? Правда?
Пашка прищурился и долго молча смотрел на меня сверху вниз. Потом заговорил, разгораясь все больше и больше, всплеснул руками, вырвал изо рта папиросу, скомкал ее и швырнул за спину, к печке, и все говорил, говорил, словно пророк, видящий незримую землю обетованную.
Он просветлел, стал очень красив в эти минуты.
— Ты вот сказал, что мы, воры, которым на земле в натуре положена свобода, нигде, то есть эффективно нигде не можем жить по-человечески. Врешь, доктор! Во многих странах, конечно, нельзя жить, где разные коммунизмы и прочие фрайерские выдумки свободных людей заедают. Но в Америке можно! Вот Америка — это страна свободы! Понял? А? Молчишь? Там оружие продается везде без разрешения, люди живут богато, носят одно импортное заграничное барахло, паспортов и прописок никаких нет, там фрайеры наших советских бумажек не получают, а одни только доллары, и воры держат в руках целые города. Чикаго, например, слышал? Ну? Ну?! Молчишь? То-то! Вот там и есть импульсивная свобода! И полиция там ворами подкуплена, да что полиция: адвокаты куплены, сенаторы, губернаторы! Слова-то какие, слышь, это просто музыка в натуре, а не слова: се-на-то-ры, гу-бер-на-то-ры! А у нас? Кого покупать? Где? Если здеся и сената даже нету, а одни советы? Куды же податься? Доктор, скажи? А в советах одни доярки и свинарки?! Их же не купишь, эта говядина не понимает ничего в жизни! Свинарю зачем свобода? Ему нужен свинарник, падлу, чтоб его зарезали! Конечно, Советский Союз — не Америка, доктор, и ты эффективно прав: здесь вольный человек ничего и не получит, как только загон из колючей проволоки! Эх, гадская житуха! Одолели фрайера и со всякими своими Марксами!
Заели! Житухи — никакой! И человек, — несмирительный который в натуре американец, которому по природе положена свобода, он борется за нее, и все напрасно: он импульсивно загибается! Эффективно задирает копыта!! Он погибает!!!
Пашка выбросил правую руку высоко в воздух и минуту стоял так, весьма напоминая памятник Свободы у входа в Нью-Йоркскую гавань. Потом обмяк, шумно вздохнул и рухнул на стул: он был в полном изнеможении после такого взрыва чувств.
Я дал ему время прийти в себя, потом сказал:
— Теперь, Пашка, я хочу спросить тебя о главном. Все, что ты сказал, это кожура. Я хочу добраться до сердцевины. Мне нужна косточка.
Пашка поднял голову.
— Что это такое?
— Философия. Человеческие дела всегда имеют единый смысл, потому что в их основе обязательно лежит какая-то одна идея. Она и является косточкой, которую я хочу вылущить из твоего рассказа. Ты понял меня?
— Понял! — кивнул головой Пашка и задумался.
Я ждал. Вдруг он поднял голову.
— Я тебе уже говорил, доктор, что пару лет назад отбывал срок на Алдане. Местность там горная, леса. Раз на заготовках я эффективно обвалился в горный поток, по которому мы сплавляли лес. Ухватился за бревно. Плыву. Зову на помощь. Никого. А впереди, слышу, водопад — гудит все сильнее и сильнее. «Гибель, — соображаю, — надвигается!» Значит, надо принимать импульсивные меры. И точно: ручей принес меня и бревно в небольшую котловину вроде чаши. По ней вкруг ходят бревна и по очереди выскакивают в расщелину и падают куда-то вниз. Я обернулся это разок, но мое бревно в расщелину не попало, туда угодило другое, оно крутилось рядом. Ага! Заметано! Я это явление, конечно, учитываю и начинаю к себе подтягивать другое бревно. Обнимаю его, как сердечного друга, оно взаправду было мне тогда милее любого человека на свете. Нас несет вкруговую по чаше, я это братское бревно выдвигаю все вперед, все дальше и в момент, когда нас подтягивает к расщелине, толкаю его, падло, вместо себя в пропасть. А меня проносит дальше! Так я приноровился и держался на плаву, пока не подоспела помощь. Понял? Вот тебе и вся косточка!
Он встал, сочно сплюнул, потянулся и ткнул ногой пса.
— Пора отчаливать, Барс! А ты, доктор, засеки философию: когда жизнь подтягивает тебя к пропасти — толкай туда другого! В жизни всегда имей возле себя друга, чтобы толкнуть его вместо себя в дыру!
Он гордо закинул голову, блеснул синими глазами и вышел.
Владимир Александрович облокотился было о стол, но вдруг вздрогнул и отодвинулся. Я засмеялся.
— Да, да, именно там сидел на краю стола Пашка, натуральный американец!
— Этакая отпетая сволочь.
— Конечно. Но отодвигаетесь вы напрасно: бегство прямехонько вело вас на Пашкин путь, в советскую Америку — в блатной мир.
— Как это?
— Просто: если бы побег удался и вы оба добрались бы до Лены, то он срочно связался бы с уголовным подпольем, получил бы липовый паспорт и занялся бы работой по своей единственной профессии — грабежами и убийствами. А вы, недоделанный фрайер? Сунулись бы на советскую работу там вас и сцапали бы: документов у вас нет, место последнего жительства вы указать не можете, справки с последнего места работы не имеете. Куда бы вы пристроились?