Хотя надежды мои теперь были очень пылки, я решил скрывать их от каждого, даже от Стрэпа, пока я не буду более уверен в успехе, а до тех пор продолжать свои домогательства, не давая моему патрону передышки.
Когда я пришел снова, я нашел дверь в дом открытой для меня, как по волшебству, но, направляясь в приемную, встретил камердинера, метнувшего на меня яростный взгляд, причину чего я не мог понять. Граф приветствовал меня при входе нежным объятием и выразил желание, чтобы я поздравил его с успешным предстательством перед премьером, который, по его словам, предпочел его рекомендацию ходатайству двух других нобльменов, крайне настоятельно просивших о своих друзьях, а также решительно обещал послать меня к иностранному двору в качестве секретаря посла, уполномоченного через несколько недель вести переговоры, необычайно важные для нации.
Я был ошеломлен благорасположением ко мне фортуны, и мог только преклонить колено и сделать попытку поцеловать руку моего благодетеля, чего он никак не допустил, но, подняв меня, с волнением прижал к груди и сказал, что теперь он берет на себя заботу о моей фортуне. А что еще более повышало цену его благодеянию, так это легкость, с которой он его оказывал, переведя разговор на другие предметы.
Среди других тем беседа коснулась belies lettres, причем его лордство обнаружил большой вкус, начитанность и близкое знакомство с древними авторами.
— Вот книга, — сказал он, доставая ее из-за пазухи, — написанная с превеликим изяществом и умом, и хотя предмет ее может оскорбить кое-кого из людей ограниченных, автор всегда будет почитаться каждым разумным и ученым человеком.
Говоря сие, он протянул мне Петрония Арбитра{83} и полюбопытствовал, каково мое мнение о его остроте ума и стиле. Я ему сказал, что, по моему разумению, он пишет весьма легко и живо, но вместе с тем настолько лишен стыда и благопристойности, что не найдет защиты и пощады у людей нравственных и разборчивых.
— Мне известно, — сказал граф, — что все порицают его странные склонности и наши законы осуждают их, но, мне кажется, это вызвано больше предрассудками и неправильным пониманием, чем разумным толкованием. Говорят, лучшие люди древних времен предавались этой страсти, один из мудрейших их законодателей допустил эту страсть в своем государстве, самые известные поэты, не колеблясь, открыто признавали ее. В настоящее время она известна не только повсюду на Востоке, но и в большей части Европы; у нас она быстро распространяется и, по всей вероятности, в короткое время станет не простым блудодейством, но весьма светским пороком. В защиту ее можно кое-что сказать: несмотря на строгость закона против виновных, надо признать, что сия страсть не навлекает на общество тех зол и тягостей, какие приносят ему жалкие, брошенные незаконнорожденные дети, каковых родители убивают, либо доводят до нищеты и злодейств, либо порождают, заставляя государство их кормить; надо признать, что сия страсть препятствует распущенности молодых девушек и продажности жен честных людей; я уже не беру в соображение здоровье, которое куда менее подвержено порче, если удовлетворять сию склонность, чем если предаваться обычному сладострастию, разрушающему здоровье молодых людей и приводящему к появлению на свет слабого потомства, которое вырождается от поколения к поколению. Наконец мне говорили, есть еще причина, более могущественная, чем все мной упомянутые, побуждающая людей питать сию склонность, а именно тонкое удовольствие, которое сопутствует ее удовлетворению.
Из этой речи я вынес суждение, что его лордство, узнав о моих путешествиях, опасался, не заражен ли я этим грязным и дурным вожделением, и пустил в ход сей способ разузнать мое мнение об этом предмете.
Возмущенный таким предположением и подозрением, я с превеликой горячностью стал осуждать эту склонность, как противонатуральное, нелепое, угрожающее пагубными последствиями вожделение. Свое крайнее отвращение и омерзение к этому пороку я выразил в стихах, написанных сатириком:
Тот, кто порок у нас посеял сей,
Да будет проклят, негодяй, навек!
Порок! Едва ли сыщется грязней
Другой, запятнан коим человек!
Мое негодование вызвало у графа улыбку, и он сказал, что рад убедиться в совпадении наших взглядов и что заговорил он о сем предмете только для того, чтобы узнать мое мнение, которое, по его уверению, пришлось ему весьма по душе.
Этой аудиенцией я наслаждался уже довольно долго и взглянул на часы, чтобы узнать, не пора ли мне итти; его лордство, завидев чеканный футляр, выразил желание поглядеть девиз и отделку, которую он весьма одобрил, даже с некоторым восхищением. Взяв в соображение, сколь я обязан его лордству, я счел этот момент самым подходящим для выражения моей благодарности. Я попросил оказать мне честь и принять эти часы как слабое свидетельство тех чувств, какие вызвало во мне благородство лорда; но он решительно отказался, выразив сожаление, что я почитаю его корыстолюбивым, и прибавив, будто никогда не видел столь превосходных часов и хотел бы знать, где он может достать точно такие.
Я рассыпался в извинениях за свою смелость, которую он должен приписать только моему уважению к нему, и сообщил, что получил случайно эти часы во Франции и не ведаю имени мастера, так как его нет на оборотной стороне крышки; затем я еще раз смиренно попросил его принять их. Он все еще отказывался, но поблагодарил меня за великодушное предложение и заметил, что это такой подарок, который ни один нобльмен не постеснялся бы принять, но он решил показать свою полную незаинтересованность в отношении меня, к которому он питает какое-то особое, исключительное расположение, и потому (если бы я пожелал расстаться с этими часами) ему хотелось бы знать, сколько эти часы стоят, чтобы он мог, по крайней мере, возместить ущерб, уплатив мне деньги. Я же стал убеждать его лордство, что почел бы для себя только лестным, если бы он принял эти часы без дальних разговоров. Наконец он дал себя убедить и, дабы не поступать неучтиво по отношению ко мне, опустил часы себе в карман, к моему немалому удовольствию, а затем я встал и после нежного объятия его лордства удалился, напутствуемый советом уповать на его обещание.
Подкупленное таким приемом, сердце мое раскрылось; я роздал гинею лакеям, которые проводили меня до дверей, помчался к дому, где жил лорд Стрэдл, подарил ему бриллиантовое кольцо в благодарность за оказанную мне большую услугу, и оттуда поспешил домой поделиться своей радостью с добряком Стрэпом. Но я решил, что порадую его больше, ежели сперва огорчу, а затем преподнесу добрые вести, которые от этого станут вдвое приятней. Для этого я притворился очень опечаленным и лаконично сказал ему, что потерял часы и бриллиантовое кольцо.
Бедняга Хью, почти исчахнувший от такого рода сообщений, как только услышал эти слова, не мог удержаться и с безумным видом закричал:
— Господи помилуй!
Я не мог больше разыгрывать комедии и, расхохотавшись, рассказал все, что произошло.
Его лицо немедленно изменилось, и перемена была умилительная: он заплакал от радости, называя милорда Стратуела «сокровищем», «фениксом», rara avis[80], и воссылал благодарение господу за то, что среди наших знатных особ еще не совсем вывелась добродетель. Закончив поздравлять друг друга, мы дали волю воображению и, предвкушая наше счастье, прошлись по всем ступеням моего производства по службе, пока я не дошел до поста премьер-министра, а он до должности моего первого секретаря.
Отравленный этими мечтаниями, я пошел пообедать и, встретив Бентера, поведал ему доверительно всю историю и в заключение пообещал сделать для него все, что будет в моей власти. Он выслушал меня до конца весьма терпеливо, затем некоторое время смотрел на меня пренебрежительно и, наконец, сказал: