кое-что из тайны пола и ангела в дружбе. Так поступаю и я, и точно знаю и утверждаю,
что если бы ты получил мое последнее письмо до своего падения и плена, то сказал бы
следующее: «Силой гнева измеряется сила любви», т. е. насколько силен гнев —
настолько сильна любовь друга к тебе. Видишь, любимый мой, какую трещину дала
твоя психика?! Подумай над этим покрепче! И чем глубже будет женщина внедряться и
входить в тебя, тем обыденнее и, так сказать, популярнее будут твои мысли и поступки.
Это и есть тот «широкий путь», от которого я часто предупреждал тебя — этот путь для
всех. Я же — твой брат, сомысленник и служитель, считаю тебя не таким, как все, а
незаурядным и избранным, и веровал, что твой путь — это скалистая тропинка, которая
вьется за плечами Джоконды — и ведет художника прочь от этого демонического, хотя
и прекрасного существа. Этот же символ можно наблюдать даже в изображениях
Мадонны Литты, совершеннейшей из женщин. Для меня эта давно ощутимо и понятно.
Умозрение в красках, как и в подлинной поэзии, никогда не лжет. Нужно только
открыть глаза и очистить сердце, чтобы увидеть лучи тайны, величия дружбы и
красоты. Следовательно, твое обвинение меня в том, что ты живешь во мне только как
пол — само собой отпадает.
❖❖❖
Ты извиняешься в своем письме за многословие, но разве хватило нам целых шести
лет, чтоб досказать нашу сказку? Нет, она осталась еще недосказанной!
«В каждой дружбе, сколько-нибудь продолжительной, — говорит Метерлинк, —
наступает таинственный момент, когда мы начинаем различать точное место нашего
друга относительно неизвестного, окружающего его, положение судьбы относительно
его. Происходит как бы перестановка жизни, взаимное проникновение личностей од-
ной в другую. Когда такое проникновение достигнуто, дружба силою вещей делается
нерасторжимою, пока же такое высшее единство не достигнуто, верность есть и всегда
считалась церковным сознанием за нечто необходимое не только ради сохранения
дружбы, но и ради самой жизни друзей. Соблюдение раз начатой дружбы дает всё,
нарушение же является нарушением не только дружбы, но и подвергает опасности
самое духовное существование отступника, а часто и физической смерти его жертву!
Ведь души друзей уже начали срастаться!». Это говорит Метерлинк — один из лучших
сынов человеческих — последнего времени. Мудрец - нашей эры, душевидец.
В этом же смысле — тебя, сорвавшего момент проникновения в нашу взаимную
судьбу и подвергшего себя и меня — смертельной опасности — гибели духовной и,
возможно, — физической, я в своих стихах и называю злодеем и убийцей. Но почему
ты упускаешь в тех же произведениях такие, напр<имер>, строки:
Но только облик серафима Пурге седин, как май погожий...
Ведь имя Серафима относится к тебе, — несмотря ни на что. Большего человек не
может дать вообще. Прежде я любил тебя как брата-друга, но теперь люблю тебя как
свою душу. Общение наших душ происходит уже не в явлениях и фактах, а глубже.
Друг по мйлу стал хорош, а не за хорошее мил, — как говорят мужики. Прежде я искал
Моего в тебе и если находил, то радовался — теперь же ищу Самого тебя, каков бы ты
ни был, а тебя нельзя принять, не отдавая тебе себя — всю свою полноту, все богатства
духовные и телесные, отсюда пол дружбы. Ты пишешь: «Когда я в нужде, и мне
необходимы любовь, дружба, а может быть, единственный отец, — ты покидаешь
193
меня». Считаю эту мысль просто не уложенной в слова. Это я-то тебя покидаю! Научи,
как это сделать, как вырвать нож, который ты всадил мне по рукоятку между лопаток?
Если сделает это чужой — я пойду за ним, — как благодарный лев за преподобным
Герасимом, вынувшим из его бедра стрелу, если же ты, — любимой рукой, — мы всё
равно будем неразлучны. Но ты утешаешь меня тем же, чем утешала виноградная лоза
бедного Ахмета в одной восточной басне (не привожу ее целиком за длиннотами):
Посадил бедный Ахмет лозу у своей сакли, холил ее, поливал (вероятно, не
слезами, как я), налились грозди, а лоза взяла да и отдала их Зульме. Заплакал горько
Ахмет, а лоза ему в ответ:
«Не плачь, Ахмет, ведь я с тобой — Корнями, хладною листвой!»
— «А где же грозди?» — «Ест Зюлейка!»
— «Так пусть подавится злодейка!»
Не узнаёшь ли, друг мой, ты себя в этой лозе? Не оставляешь ли ты мне корни с
хладною листвою, уверяя, что ты со мной, меж тем как сладкая гроздь твоя отдана
Зюлейке? На чьей стороне больше правды — на стороне бедного Ахмета или жадной
лакомки Зульмы? <...> Оставляя за мной отечество, любовь и дружбу и убедясь теперь,
что я тебя не покинул сердцем и благословением, ты тем самым, признаёшь, что этих
свойств не нашел в Воробьевой. Ее <...> письмо ко мне порука, что таких цветов она и
не нюхивала, они растут лишь на лугах Целителя Пантелеймона, — из них он —
юноша с ларцем травных бальзамов - врачует сердца друзей, особенно тех, которые
стали жертвой темной силы!
Мой лосенок! Поверь своему весеннему деду. Ты обморочен темной силой, и в этом
состоянии нравственного обморока не Господь, взяв ребро от тебя, сотворил тебе Еву, а
серый сортирный городской черт — вырвал из тебя ребро вместе с куском
позвоночника, может быть, и души <...>. Теперь не замедлит познакомиться с тобой
сам змий с обольстительным шепотом, что ты будешь, как Бог, если вовсю будешь
пожирать плоды с дерева познания добра и зла — такое пожирание Воробьева называет
«свободным развитием». Иначе говоря, ты должен жить, как «настоящий мущина» —
курить, выпивать, стремиться к стандартному комфорту и дешевой авантюре — и
незаметно докатиться до какого-нибудь «Англетера», где, тихо притаясь в углу —
покачивается веревка. Это видение стоит у меня в глазах! Мой долг и дело моей
совести предупредить тебя об этом! Недаром же ты в свой пасхальный приезд ко мне
— уже упражнялся в болтовне (твой рассказ про пьянку Пастернака) и заявлял, что
жизнь так интересна! и что тебе рано думать об обе<т>е! Да, дитятко, Пастернак был
пьян, но не с заранее обдуманным намерением, а случайно, и горько жалел об этом,
жизнь интересна, но <...> подвигом за искусство, дружбу, величие и т. п.! Твой дед так
понимает твои лозунги! Господи, неужели я стою не за жизнь, особенно в искусстве. А
художнику в первую очередь, как никому, нужен не только всегдашний обед, но
изысканная пища, потому что он не молотобоец, а художник!
Прав ли я?
❖❖❖
Я верю, художник мой, что у тебя вкус прекрасный, но нет чутья на людей.
Доказательство: панибратство с цеховым заплечным маетером с Малой Полянки — он
вновь был у меня — опухший от пьянства и мировых масштабов, и сердце мое
холодело за твой вкус на людей и знакомства. Поверь же моему письму, в котором я,
ничего не убавляя и не прибавляя, выявляю подоплеку анонимки Воробьевой. Не от
ревности, а от простой геловегеской тревоги за тебя и за себя размышлял я и думал,
сидя над этим, «с позволения сказать, женским творчеством». Подумай и ты над ним.
Очень советую. <...> Повторяю, я верю в твой вкус, но не верю в твое чутье к людям!
194
Еще раз советую прочитать тебе мое первое письмо об этом предмете и поразмыслить
хорошенько. Я же своего диагноза не изменяю и от него не отрекаюсь! <...>
❖❖❖
В течение месяца, я послал тебе пять писем и телеграмму, но ты остался глух к ним,
и понадобились каленые клеши, чтобы вырвать из тебя твое единственное письмо. Твоя
бандероль, - приправленная упорным предварительным молчанием, — породила в
моем кровоточащем и больном сердце бурю. Пойми, что живу я на камфаре, всегда с