патриарха Никона, а затем и вообще против всякого официально-церковного и даже
государственного начала. В старообрядчестве, по словам исследователя, «была сильно
развита историческая память, которая, видимо, вообще отличала древнерусского
человека. Основу исторической памяти составляло осознание единства человеческой
истории, неразрывной связи людей и поколений, живых и умерших. На этом строилось
православное богослужение, церковные обряды и обычаи. Каждый человек чувствовал
себя членом большой христианской семьи; это давало ему опору в жизни и образцы
для подражания»1.
Поэтому-то в рассказах о себе и уделяет поэт своей родословной основное
внимание. «Родовое древо мое замглено коренем во временах царя Алексия. <...> До
Соловецкого страстного сиденья восходит древо мое, до палеостровских
самосожженцев, до выговских неколебимых столпов красоты народной»2 —
записывает за Клюевым в начале 1920-х годов литературовед П. Н. Медведев.
Высказывание о древности своих семейных корней (способных поспорить с имени-
тыми родами) поэт дополняет здесь более существенной для него мыслью, что уходят
они в достопримечательный период старообрядчества, с его бунтом монахов
Соловецкого монастыря против никонианских нововведений (усмирен в 1676 году),
сожжением в Пустозерске учителя и вождя раскола протопопа Аввакума (1682),
самосожжением сторонников «древлего благочестия» в Палеостров-ском монастыре
(1687 и 1688), основанием Выговской пустыни и расцветом ее под началом братьев
Андрея и Семена Денисовых в первой трети XVIII века.
Доведя свою родословную (в которой значатся и «выходец и страдалец выгорецкий
Андреян», и боярин Серых, и даже сам протопоп Аввакум) до родительного колена,
основное внимание Клюев уделяет своей матери Прасковье Димитриевне. В созданном
им ее образе как в поэзии, так и в прозе, невозможно отделить реальное от
легендарного, настолько он живет в самих глубинных смыслах его творчества и связан
с жизненными коллизиями поэта и его судьбы.
«Родом я по матери прионежский», - высказывается Клюев в <Автобиографии>
(1923 или 1924). И это, надо полагать, вполне соответствует истине. Однако и здесь
поэт подчеркивает прежде всего факт происхождения матери из тех краев, где особенно
процветало
1 Юхименко Е. М. Народные основы творчества Н. А. Клюева // Николай Клюев:
Исследования и материалы. М., 1997. С. 8.
6
2 См.: Современные рабоче-крестьянские поэты / Сост. П. Заволокин. Иваново-
Вознесенск, 1925. С. 218.
старообрядчество с его заветами первых расколоучителей и самобытной культурой.
Именно в ореоле истового «древлего благочестия» и предстает мать в рассказах поэта,
образующих род некоего «жития».
Матери он обязан и воспитанием в любви к словесному творчеству, любви к
книгам. «Я еще букв не знал, читать не умел, а так смотрю в Часовник и пою молитвы,
которые знал по памяти и перелистываю Часовник, как будто бы и читаю. А мамушка-
покойница придет и ну-ка меня хвалить: "Вот, говорит, у меня хороший ребенок-то
растет, будет как Иоанн Златоуст"» («Гагарья судьбина»), по ее же настоянию он уходит
в Соловки «спасаться», на выучку тамошним старцам. Оттуда затем и начинаются его
странствия по потаенным местам России, во время которых он становится «царем
Давидом», т. е. слагателем радельных песен для мистической общины «христов»
(хлыстов). Так начинается Клюев-«песнописец» и поэт.
Помимо родословия и духовно-поэтического генезиса значительное место уделяет
Клюев в автобиографических рассказах теме своего избранничества, знаки которого
открываются ему уже с детских лет: начиная с обнаружения «особых примет
благодати» на его теле и кончая странными чудесными явлениями: то на него,
находящегося летом в поле, вдруг стремительно низвергается какое-то световое
«пятно», которое поглощает своим «ослепительным блеском», то в другой раз зимой
предстает ему на крутом берегу озера некое серафическое существо, следящее за ним
своими «невыразимо прекрасными очами» («Гагарья судьбина»). Этот свет и это
«сияние», несомненно, имеют духовное родство со светом «Неопалимой купины» или
светом, «преобразовавшим» на горе Фавор Христа, сопровождавшимся словами с
высоты: «Сей есть Сын Мой Возлюбленный...» К мысли о своей осененности свыше
поэт обращался и в других прозаических сочинениях. «Ясновидящим народным
поэтом» назовет он себя в подборке кратких характеристик «Поэты Великой Русской
Революции» (1919), о «провидящих очах» своей музы напишет в письме из Сибири С.
Клычкову (1934).
Кроме этого, свой поэтический генезис он соотносит и с природными, земными
силами. Клюев говорит о «жалкующей» в его песнях «медвежьей» сопели, себя
называет «от медведя послом» и рассказывает о добывании «заклятого» «певучего»
пера у гагары — «царицы» водяных птиц, а это перо дается только «таланному
человеку». Образцы необычайно чувственного, плотского восприятия мира, прони-
зывающие стихи Клюева, присутствуют и в его прозе, что подтверждает их
органичность для сознания автора: «Теплый животный Господь взял меня на ладонь
свою, напоил слюной своей, облизал меня добрым родимым языком, как корова
облизывает новорожденного теленка» («Гагарья судьбина»).
Разговор о «праотцах» (по материнской и отцовской линии), соловецких старцах
сменяется в рассказах повествованием о всевозможных встречах поэта с
современниками, в которых он придерживается уместного для них бытового
прозаического тона, — «судьбоносного» значения они в его жизни не имеют. И лишь
при упоминании великой княгини, впоследствии преподобномученицы, Елизаветы
Фео-доровны, тон рассказчика теплеет. С переходящей в неприязнь отстраненностью
высказывается он о встречах с писательской братией. Исключения делаются только для
«пламенного священника» Ионы Брихничева и Александра Блока, сумевшего тронуть
сердце олонча-нина своей «глубокой грустью» и «тихой редкословной речью о народе»
(«Гагарья судьбина»).
Широта охвата личностью рассказчика разных социальных и духовных сфер жизни
- одна из основных черт автобиографической прозы Клюева. Определяется она явным
7
стремлением автора выйти на широкий простор общественно-духовной жизни России
в ее высших ценностях, выйти из как бы предназначенного «поэту из народа» лишь
узкого круга его социальной среды: «Так развертывается моя жизнь: от избы до дворца,
от песни за навозной бороной до белых стихов в царских палатах» («Гагарья
судьбина»).
В автобиографической прозе Клюева нередко звучит (проступающий, впрочем, и в
других жанрах его прозы) восходящий к авторам древнерусской литературы
самоуничижительный, покаянный тон: «За книги свои молю ненавидящих меня не
судить, а простить. Почитаю стихи мои только за сор мысленный — не в них суть моя»
^Автобиография^ 1930?). Однако наибольшего сближения с древнерусской
литературой достигает она тем, что представляет собой по сути дела не что иное, как
написанное в ее традиции, чуждой художественного, украшающего слова, духовное
завещание. «Думается, — отмечает О. Бахтина, — что и Житие Аввакума и другие
жития-автобиографии русских подвижников должны быть осмыслены как духовные
завещания, в которых органично соединяется исповедь-проповедь <...>.
К этой традиции и примыкает комплекс автобиографических текстов Н. Клюева, не
собранных и не оформленных им самим в единое целое, как это сделано другими, не
только Аввакумом, Епифанием Соловецким, выговскими киновиархами, но, например,
Н. В. Гоголем в "Выбранных местах из переписки с друзьями"» *. Этой духовно-заве-