Наиболее комическое впечатление производит его скорбь по поводу гибели
культуры, в которой виноваты «футуристы-кубо» (Автор забыл, что он сам футурист-
эго!) и их царь Бурлюк (!). Финалу стихотворения мог бы позавидовать Кузьма
Прутков: «Позор стране, в руинах храма - Чинящей пакостный разврат».
В другой поэзе он рассказывает, как ходил в крестьянские избы и спрашивал: «Вы
читали Бальмонта, - Вы и Ваша семья?». Получив отрицательный ответ, он жалеет
«Бальмонта, и себя, и страну» и решает, что «стране такой впору погрузиться в волну».
О том. как рисуется Северянину «культурная жизнь», свидетельствует «Поэза для
беженцев». Русская колония в Эстонии огорчает поэта своими «запросами
желудочными и телесными», и он предлагает ей «давать вечера музыкаль- но-поэзо-
вокальные», ставить «пьесы лояльные, штудировать Гоголя, Некрасова» и
«...путешествие знать Гаттерасово» (ради рифмы).
Первые сборники Северянина при всей их вульгарности и пошлой безвкусице были
отмечены мелодическим единством. Напевность Бальмонта сочеталась в них с темпами
полумерных вальсов и цыганских романсов. В «Менестреле» чувствуется полный
упадок и этой дешевой эффектности. Некоторые стихи столь кустарны и косноязычны,
что появление их после многих лет стихотворной практики (12 томов стихов) кажется
невероятным. Шедевром «гражданской лирики» Северянина является «Поэза
Правительству». Приведем из нее две строфы:
Правительство, когда не чтит поэта Великого, не чтит себя само.
И на себя накладывает veto К признанию, и срамное клеймо.
Правительство, лишившее субсидий Писателя, вошедшего в нужду,
Себя являет в непристойном виде И вызывает в нем к себе вражду.
Трудно поверить, что это не пародия. Такая поэтическая безграмотность (ни ритма,
329
ни даже синтаксиса) в связи с духовными убожеством - ниже уровня творчества
раешников и дядей Михеев. Кроме стихов, посвященных «гражданским мотивам», мы
находим в сборнике ряд любовных произведений: «Терцины-колибри», неизбежный
«Малиновый berceuse», сонеты, рондели, рондо, газеллы, ноны, секстины дэ - полная
коллекция утонченных стереотипных форм. Но ка-
ким доморощенным содержанием наполнены их благородно-хрупкие очертания.
Картофель — тысяча рублей мешок.
В продаже на фунты... Выбрасывай балласт.
(Секстина XI)
Одна терцина оканчивается в стиле античных пародий К. Пруткова:
Люби меня, натуры не ломая.
Бери меня. Клони скорее ниц.
В других старинных размерах есть ловкость жонглера, известное техническое
умение; но полное отсутствие чувства стиля и культуры слова делают эти произведения
образцами ложного жанра.
В творчестве И. Северянина в искаженном и извращенном лике изживается
культура русского символизма. Давно исчезнувшая на верхах, она просочилась
мутными струями в низший слой и страшным оборотнем живет в нем и поныне.
Солнечные дерзания и «соловьиные трели» Бальмонта, демоническая эротика Брюсова,
эстетизм Белого, Гиппиус и Кузмина, поэзия города Блока — все слилось во
всеобъемлющей пошлости И. Северянина. И теперь в эпоху «катастрофических
мироощущений» эта скудость духа русского поэта ощущается особенно болезненно.
Александр Бахрах
РЕЦЕНЗИЯ НА КНИГУ И. СЕВЕРЯНИНА «СОЛОВЕЙ. ИОЭЗЫ»
Времена меняются, земля вертится, гибнут цари и царства... а Игорь Северянин в
полном и упрямом противоречии с природой безнадежно остается на своем старом
засиженном месте.
...Сегодня — гречневая каша.
А завтра - свежая икра!., (с. 78)
Таким образом, и вчера, и сегодня, и завтра — все приносится в его поэзию с полки
гастрономической лавки или из парфюмерного магазина. Открываешь книгу, и просто
не верится, что на ней пометка «1923».
Все те же надоевшие нюансы, фиоли, фиорды, фиаско, рессоры, вервена —
Шопена, снова то же старое, затасканное самовосхваление: «Я - соловей, я так
чудесен» (с. 8), «я так велик и так уверен в себе — настолько убежден...» (с. 72),
«целовал Фофанов и Клюев (бедный Клюев!) и падал Фофанов к ногам!..» (бедный
Фофанов!). Для нового издания все это даже не перечесано заново; старый, довоенный
фиксатуар так и лоснится со страниц книги.
Цикл стихов посвящен щекотливому «разбору собратьев». Наудачу, курьеза ради,
выбираем несколько цитат:
О Кузмине: Кузмин изломан чрезмерно.
Напыщен и отвратно-прян.
Рокфорно, а не камамберно.
Жеманно-спецно обуян.
О Каменском:
Да, я люблю тебя, Вася,
Мой друг, мой истинный собрат,
Когда, толпу обананася.
Идешь с распятия эстрад!
Северянин еще во время оно закончил делать свое, ценное. Ныне регресс
превратился в падение и бесконечные, как оказалось, бездны безвкусицы и ноющего
330
провинциализма.
Северянина-поэта, подлинного поэта было жалко.
От Северянина-виршеслагателя, автора книги поэз «Соловей», делается нудно,
уныло.
В. Ирецкий ИГОРЬ СЕВЕРЯНИН
(1905-1925)
Среди огромного множества поэтов, стремглавно промелькнувших за последние
двадцать лет, Игорь-Северянин выгодно отличается от многих: у него свой
собственный поэтический лик и свой почерк. За это время на поэтической улице много
было шума и не раз совершались сдвиги даже у более прочных авторов, а Игорь-
Северянин уверенно шагал по избранной им тропинке, целиком отдавшись во власть
своего музыкально-лирического дара, не замечая того, что творится вокруг.
А творилось немало. Бурлили Бурлюки, по-африкански сверкали глазами кубо-
футуристы, благим матом вопили Хлебниковы и Круче- ныхи — Дыр-бул-щыл! В моде
была стихийная звериность или звериная стихийность (сейчас уж не припомнить!), по
крайней мере, поэты изо всех сил выбивались, как бы рявкнуть по-гиппопотамски, а
люби- мейшим из любимых был Джек Лондон, помесь Майн Рида и Вампуки,
живописец мордобоя и свернутых скул. Вон там в запыленной вазе лежат их
запыленные пожелтевшие визитные карточки: «Ослиный Хвост», «Поросята», «Дохлая
луна», «Бух лосиный», «Взорваль», «Пощечина общественному вкусу».
И среди этой неистовой пещерной шаманской какофонии невозмутимо звучала
жеманная бонбоньерочная флейта:
Я в комфортабельной карете на эллипсических рессорах Люблю заехать в
златополдень на чашку чаю в женоклуб.
Перебираешь в памяти эти полувыцветшие воспоминания — и диву даешься: как
это так случилось, что этот заблудившийся в столетиях романтик, которому уместнее
было бы жить в эпоху женоподобных
миньонов короля Генриха III, обсыпанных фиолетовой пудрой, в кружевах и
брыжжах, — пришелся ко двору во времена «Дыр-бул-щыла».
Впрочем, есть решающее объяснение: в нем неистребимо сидел задор подлинного
дарования, опрокидывающего все попутные преграды.
Мы сначала очень недвусмысленно улыбались, выслушивая его по- эзы, диссоны,
берсезы с «шалэ», «грезёрками», «виконтессами» и «пуантами», а затем незаметно для
самих себя стали прислушиваться к его виртуозности, умевшей передать ритм качелей,
элластических шин и танцев:
И пела луна, танцевавшая в море.
Мы «жемчужно» хохотали, когда знакомились с его галантерейными
комплиментами — «Властелинша планеты голубых антилоп» — и когда нам стало
известно, что у него имеется:
...дворец пятнадцатиэтажный И принцесса в каждом этаже.
Нам казалось весьма нехозяйственно вливать «шампанское в лилию» и делать
мороженое из сирени.
Но...
Дело в том, что один из подлиннейших признаков искусства — это его
заразительность и что степень заразительности есть единый критерий искусства. «Чем
сильнее заражение, тем лучше искусство, не говоря об его содержании» — указывал