жадно хочет знать, что делается там внутри.
И пусть Игорь «все переврал», пусть у него мраморная терраса неестественно
приделана к березовому коттеджу; пусть его принцессы с утра ублажают себя
ананасами в шампанском - разве нужен верный быт людям без собственного лимузина?
Им нужна фантазия на тему о том, как живут другие, хозяева жизни.
И это не смешно, и это не низменно. Сам Пушкин мечтал о внешней культуре;
проезжая по плохим русским дорогам, он тосковал: когда же «Мосты чугунные чрез
воды шагнут широкою дугой».
А если б он жил «во времена Северянина», он, быть может, мечтал бы, когда же ему
удастся помчаться в родное имение на молниеносном самолете?
Это не смешно, что люди стоят у чужих парадных дверей: это не низменно, что они
в мечтах тоскуют по внешней культуре; это лишь бесконечно печально.
Пастух, мечтающий о принцессе, приказчик из меблирашек, студент из мансарды,
324
грезящий о березовом коттедже, и сам Северянин, воспевающий этот коттедж, их
общая тоска — плод социального неравенства. Это очень серьезно и очень
значительно. Это сама жизнь - тоска у чужих парадных дверей.
Но тоска эта имеет разный характер. Люди активные, которым обидно зябнуть под
ветром нищенской судьбы, бьют в двери кулаком:
«Открыть или руки о двери сломать».
Вот, как говорит об этом Верхарн, сын героической страны. Обидно, что наш поэт
плебейской тоски может лишь стоять и мечтать о том, что внутри... И с ним мечтают
многие, пассивные, ничтожные, те мужчины, которые приглашают своих подруг:
«Пойдем в кинематограф, там теперь идет великосветская драма, о том, как лорд
Нокс с опасностью достает своей Дженни черную жемчужину».
Они выйдут из кинемо, муж и жена, символические Муж и Жена, плебеи наших
дней, и не будут чувствовать стыда, что не они — герои; что он никогда никуда не уедет
за черной жемчужиной, а она не способна умереть от любви. Они выйдут на улицу и
купят книжку Северянина, и будет их укачивать ритм этих стихов, как хорошие
рессоры ландо, в котором им никогда не кататься, и забудут о борьбе, забудут о
достижениях настоящей жизни, которая проходит у них мимо носа, забудут о ней,
вдыхая запах «ананасов в шампанском».
Достойная пара, мещане-плебеи наших дней.
Для них пишет Игорь Северянин.
Есть другой плебс, есть толща народа, которая Игоря не признает и, если б узнала,
отвернулась бы с презрением. Это — борющиеся. У них тоже есть тоска по внешней
культуре, но она слишком остра, чтобы
удовлетворяться созерцанием. Такие не пойдут на поэзо-концерты, даже если бы
эти концерты стали им доступны. У них еще нет своего современного поэта. Но если
бы он был, он тоже в значительной степени был бы певцом тоски по внешней культуре.
Ибо это тема — великая. И только благодаря социальной огромности темы выдвинулся
Игорь Северянин, хотя он так вульгарно за эту гему взялся.
Плебейская поэзия может быть ничтожной и великой. Игорь - худшая часть
плебейской поэзии.
Александр Дроздов
РЕЦЕНЗИЯ НА КНИГИ И. СЕВЕРЯНИНА
«Crиme des Violettes», 1919 г., « Puhajogi», 1919 г. и « Вервена», 1920 г.
Три книжки поэта, «покорившего литературу», — одна толстенькая, другая
тоненькая, третья тощенькая брошюра, — иного, пожалуй, и нечего сказать о них. Есть
верстовые столбы, крашеные столь хорошо, что десятилетиями ни солнце, ни ветер, ни
дождь не соскабливают с них краски; также столбы есть и в поэзии нашей. Я не говорю
о мрачных, ярмарочных ужасах чрезвычаек — но даже и психологический сдвиг
народа, сделавшего и несущего революцию, прошел мимо них, никак не слиняв, ни на
полшага не сдвинув, не толкнув к переоценке.
В «Crиme des Violettes» Игорь Северянин собрал избранные стихотворения из
десяти своих книг, в «Вервэне» и «Puhajogi» большинство стихотворений попадаются
на мои глаза впервые, однако нового ничего нет в них: ни настроений, ни тем, ни
техники, кроме двух-трех словообразований, свыше меры причудливых: душа
изустреченная, ум лу- ноизнервленный — деревянные бессонные образы, лишенные
даже северянинской певучести.
Но революция шла, воющая, скрежещущая, многонравная, ее не мог не слышать
поэт. Он слышал. И вот единственные его отклики:
Народ, жуя ржаные гренки.
Ругает «детище» его:
325
Ведь потруднее сбыть керенки,
Чем Керенского самого.
Или:
Как жестко, сухо и жестоко Жить средь бесчисленных гробов,
Средь диких выходцев с востока,
Средь «взбунтовавшихся рабов»!
Но тем не менее поэт благодарен приютившей его Эстонии, ибо:
Благодаря тебе, быть может,
Меня Россия сохранит.
Пусть стонет Россия, пусть народ, жуя ржаные гренки, гниет в голоде и вшах, пусть
ветры революции сдувают его спереди и сбоку — поэт не изменился, не поглупел, но и
не поумнел, не растратил своего богатого лирического таланта, но и не углубил его.
Всякую минуту, с хризантемой в петличке, он готов выйти на эстраду, и беда лишь в
том, что нет аудитории, некому рукоплескать.
В новых книжках Северянина можно сыскать стихи той кисейной нежности, на
которую он большой мастер, но все его гризетки, дачницы, кусающие шоколад, и
соловьи, защитники куртизанок, идут мимо, в лучшем случае утомляя, в худшем
раздражая. И три книжки, лежащие передо мною, — они отзвук старого Петербурга и
старой Москвы, только памятка — в них нет крови, ни плоти тех дат, которые стоят на
их обложках.
Северянин не был бы Северяниным, ежели бы на последних страницах не сообщил
точного отчета, сколько и где было дано им поэзо- концертов за «пять сезонов», в
скольких экземплярах скушала старая Россия книги и какие стихи были переведены на
английский, польский, грузинский и пр. языки.
Роман Гуль
РЕЦЕНЗИЯ НА КНИГУ И. СЕВЕРЯНИНА «МЕНЕСТРЕЛЬ»
В былые времена bon ton литературной критики требовал бранить Игоря
Северянина. Его бранили все, кому было не лень, и часто среди «иголок шартреза» и
«шампанского кеглей» в его стихах не замечали подлинной художественности и
красоты. А она была,- вспомните: «Это было у моря», «Быть может от того»,
«Хабанера», «Сказание об Ингред» и мн. др.
Правда: Северянину никогда не случалось быть «гением», но справедливость
требует отметить, что в довоенной Москве он был маленьким литературным калифом.
К сожалению для автора - это было очень давно, и теперь выпущенный в свет его
«Менестрель» говорит с совершенной ясностью, что калифство было даже меньше, чем
на час.
Можно дивиться бледности, беспомощности и бездарности вышедшей книги И.
Северянина.
Она — о «булочках и слойках»:
Десертный хлеб и грёзоторт Как бы из свежей земляники,
Не этим ли Иванов горд,
Кондитер истинно великий,
А Гессель? Рик? Rabуn? Ballet?
О что за булочки и слойки,
Все это жило на земле,
А ныне все они покойки!
Или вот — «поэза»:
Раньше паюсной икрою мы намазывали булки,
Слоем толстым и зернистым проникала икра.
Без икры не обходилось пикника или прогулки,
326
Пили мы за осетрину - за подругу осетра.
На этой «изысканности» Северянин, конечно, не успокаивается. Он по-прежнему не
прочь «осудьбить» дев, но когда вспоминаешь в 19 году смелые вихри с эстрады
Политехнического музея:
У меня дворец двенадцатиэтажный!
У меня принцесса в каждом этаже!
Но теперь удивляешься неуверенной немощи поэта, не только в стихе, но даже и в
настроении:
Тебя не взять, пока ты не отдашься.
Тебя не брать — безбрачью ты предашься.
Ах, взять тебя и трудно и легко Не брать тебя — и сладостно и трудно,