И лев журналов, шик для Пензы,
Работник честный Митя Цензор,
Кумир модисток и портних,
Блудливый взор, блудливый стих.
Сам Игорь-Северянин не сомневается, что он гений.
«Ведь я поэт — всех королей король, — уверяет он. Моих стихов классично-ясен
стих», «Гений мой тому порукой».
Когда мне пишут девушки:
«Его Светозарности»,
Душа моя исполнена
Живой благодарности.
Ведь это ж не ирония И не пародия:
Я требую отличия
От высокородия!
Пусть это обращение Для бездарности...
Не отнимай у гения
Его Светозарности!
В чем же - кроме безудержной смелости — видит свое право на «светозарность»
этот гений?
В словотворчестве, музыкальности стиха?
Арфеет ветер, далеет Нарва,
Синеет море, златеет тишь.
Душа — как парус, душа — как арфа.
О чем бряцаешь? куда летишь?
«Нарва» и «арфа», - это рифма, конечно, очень богатая, но «стерва» и «Марфа»
звучала бы еще лучше.
Все хорошо в тебе: и ноги (!), и сложенье,
И смелое лицо ребенка-мудреца,
Где сквозь энергию сквозит изнеможенье (?),
В чьей прелюдийности (?) есть протени (?!) конца...
Все хорошо в тебе: и пламенная льдяность,
Ориентация (?) во всем, что чуждо лжи...
Неужели этим можно ввести в заблуждение кого бы то ни было? Слов нет, не лишен
звучности набор слов вроде:
ПОЭЗА О ИОЛАНТЕ
Иоланта в брилльянтах, Иоланта в фиалках.
319
Иоланта в муар, Иоланта в бандо,
Иоланта в шантанах, Иоланта в качалках,
Иоланта в экспрессе, Иоланта в ландо!
Иоланта в рокфоре, Иоланта в омаре,
Иоланта в Сотерне и в triple soc curasso.
Иоланта в Вольтере, Иоланта в Эмаре,
В Мопассане, в Баркове и в Толстом, и в Руссо!
Но ведь звучность ни на йоту не уменьшится, если вместо слова Иоланта вставить
всюду хотя слово «Идиотка».
Идиотка в брилльянтах, идиотка в фиалках,
Идиотка в муаре, идиотка в бандо,
Идиотка в шантанах, идиотка в качалках,
Идиотка в экспрессе, идиотка в ландо.
Говорить о миропонимании, об идеях, о каком бы то ни было углубленном
отношении к миру в стихах Северянина невозможно.
Его привлекает только «безыдейность»:
Блаженство бессмысленно, и в летней лилейности — Прекрасен и сладостен
триумф безыдейности...
Лишь думой о подвиге вся сладость окислена,
И как-то вздыхается невольно двусмысленно...
Но, как это всегда бывает, и помимо воли, — поэт проявляет свое я. Когда он
заявляет «Мечта, ты стала инженю (!)», нам ясен опереточный уклон его мечтаний.
Правда, часто автор ведет себя как чеховский герой: «Оны хочут свою
образованность показать и нарочно про непонятное говорят»:
И ты, как рыцарица (!) духа,
Благодаря кому разруха Дотебной (?) жизни — где-то там,
Прижмешь свои к моим устам...
...Дитя, ты лучше грезы!
И грезу отебить (?) хотел бы я свежо:
Тебя нельзя уже огрезить: все наркозы,
Все ожидания — в тебе: все — хорошо!
Все хорошо в тебе! И если ты инкубишь (?),
Невинные уста инкубность тут нужна...
Но иногда добрый бухгалтер забывает об «инкубности», «дотебной жизни» и
говорит по существу:
Я возьму в волнистую дорогу Сто рублей, тебя, свои мечты,
Ну, а ты возьми, доверясь Богу,
Лишь себя возьми с собою ты!
И когда оставишь в стороне «словесность»: «За синельными лесами живет меня
добивный я» - видишь настоящую суть.
Раньше всего аристократизм. Окромя «поклонниц», - поэт имеет дело с князьями и
графьями:
Тут не сдержалась бы от вздоха Моя знакомая княжна,-
вспоминает ни к селу, ни к городу в одном месте.
Maman с генеральшей свитской Каталась в вечерний час -
сообщается между прочим в другом.
Сколь аристократичны знакомства, столь же изысканны и вкусы:
Граммофон выполняет, под умелой (!) рукою Благородно (!) и тонко (!) амбруазный
мотив.
«Умелая» и «благородная» игра на граммофоне — это ли не типичный для
320
парикмахера штришок?
А вот и еще более характерная черточка:
Гйбнет от взрыва снаряда огромный пассажирский пароход. Что усмотрел здесь
этот «поэт Божьей милостью»?
Умирали, гибли, погибали Матери и дети, и мужья,
Взвизгивали, выли и стонали В ненасытной жажде бытия...
...Женщины, лишенные рассудка,
Умоляли (?) взять их пред концом,
А мужчины вздрагивали жутко,
Били их по лицам кулаком...
Что — комфорт! искусство! все изыски,
Кушаний, науки и идей! - Если люди в постоянном риске,
Если вещь бессмертнее людей?!..
Раньше всего - «кушанья», а потом уже все остальное, - как это типично для
изысков этого рода!..
Пусть бы наслаждался жизнью с «знакомою княжной» и с «благородным
граммофоном» этот удачливый куплетист... Но Северянину этого мало. Он хочет еще
славы.
Пусть афишируют гигантские Меня афиши, — то ль не эра!
О, еще бы! Конечно, эра. Судя по новому, VI тому, от того дарования, какое — надо
признать — несомненно было дано Богом Игорю Северянину, не осталось ничего.
Но осталась «эра». «Всякому времени свой муж потребен», и наша эра, очевидно,
именно такова, что чуть ли не «первым», во всяком случае, самым модным поэтом -
объявлен стихотворец, разменявший себя на дешевку, не имеющий как будто и
представления о том, что такое Поэзия, что такое Искусство, что такое Красота.
Лариса Рейснер
ЧЕРЕЗ АЛ. БЛОКА К СЕВЕРЯНИНУ И МАЯКОВСКОМУ
I
Александр Блок никогда не был революционером и реформатором.
Величие его поэзии не искало пурпурных и золотых слов.
Всегда большой и незабываемый, даже в пошлых образах, даже в поблекшей теме,
он бесшумно переступил черту временного и ничтожного. Его влияние громадно, как
влияние абстрактной идеи, тончайшей математической формулы.
Из сумерек социального упадка он вынес цветок мистической поэзии, бледный, но
благоухающий, и в этом его величайшая заслуга. Но подражать Ал. Блоку, его
полутонам, его лирике, выросшей без света и воздуха, его любви, затерянной в сером
холодном небе, - невозможно и бесполезно.
Как всякое завершение — Блок неповторим.
И современная поэзия не совершила этой ошибки.
В беспорядочном бунте футуризма, каким бы скандалом он ни был, выразилась
жажда жизни и творчества и желание и воля новых поколений.
Улица, прельщенная желтой блузой и развязными манерами, оценила новых героев
и с улюлюканием проводила их на Олимп русской литературы.
Теперь, обезвреженные и прирученные, подробно описанные критикой, - русские
футуристы далеки от своей площадной купели.
Два имени, в особенности, вошли в общее употребление и пошли по рукам: Игорь
Северянин и Вл. Маяковский.
Начнем с прославленного эголирика. Он принес с собой радость, этот странный
человек с мертвым лицом и глубочайшим голосом.
В ночных кафе, после трех часов ночи, перед ошеломленными профессионалами
321
его «поэзы» кипели, как брага, цвели, как цветет счастье:
Пою в помпезной эпиталаме (О, златолира, воспламеней!),
Пою безумье твое и пламя,
Бог новобрачных, бог Гименей...
Он дерзал любить и благословлять. Как отпущение грехов, цвели ландыши его
весны, и форма стиха была как прозрачнейший лед.
Как много богатства и щедрости, и все это нам, «талантливым трусам и
обнаглевшей бездари».
И только одну непоправимую ошибку совершил Северянин. Вместо обнищавшего
человечества он призвал к себе улицу, скверную и безнадежную улицу.
Кокотки зашелестели муаровыми шелками поэта. Все, бесславно увядшие и
поношенные, цветными карандашами подчеркнули прославленную моложавость и
прозрачность жалких лиц. Эта была поэтическая косметика, крем и пудра Северянина.