и не нуждается в чеканке; но он певуч и ажурен, достигая в некоторых пьесах облачной
воздушности, нежного шелеста крыльев бабочек.
Таков островок поэзии Северянина, островок, вокруг которого «плещется десертно,
— совсем мускат-люнельно», — стихия дэндизма, шантеклерства и эксцессерства. Вам
приятно побродить в этом уголке, полюбоваться его лилиями, послушать янтарные
элегии; но скоро вас начинает тянуть на простор. Впечатления в этом уголке
чрезвычайно скудны, прозвучавшие мелодии не захватывают вас. Лилии Северянина -
обыкновенные, вам хорошо знакомые лилии; его полонез о лилиях - новая вариация на
старую тему. Правда, он нам показал лилии в тонкой игре световых оттенков и лучей. В
процессе творчества, конечно, может быть момент, когда поэт делает самый
незначительный сюжет объектом новых художественных приемов. Моне писал
двадцать раз один и тот же стог сена в поле, чтобы проследить по серии этюдов все
ступени сложной гаммы световых нюансов и красок. Но Северянин берется за
незначительные сюжеты вовсе не потому, что он торопится разрешить волнующую его
302
колористическую или другую художественную проблему. Нет, просто его кругозор
ограничен; оттого он так рано начинает перепевать самого себя. Если стихийная
порывность нашего века и находит себе иногда отзыв в зигзагообразной форме его
стихов, в ломаной молниевидной линии их ритма, то современная мятущаяся,
изверившаяся, тоскующая и утонченная душа не нашла себе никакого отражения в его
поэзии. Женщина не сходит со страниц его книг; но это не современная женщина. Нет,
это или эксцессерка, или в лучшем случае «хорошенькая девушка».
Поэт отъединил себя от мира живописной гирляндой девушек и дам, и в этом
приятном обществе смакует ананасы. Он легкомысленно забывает им же самим
провозглашенные истины: «величье всегда молчаливо», и «стыдливость близка к
красоте». Вас оглушают истериче
ски-пронзительные выкрики маньяка: «Я - гений, Игорь Северянин» и «я всемирно
знаменит». Мания Северянина кажется нам эффектным ярким плащом. В этом плаще
есть своего рода историческая преемственность. Бальмонт объявил себя «стихийным
гением», раздвинувшим «ткань завес в храме гениев единственных». Северянину
показалось недостаточным объявить себя гениальным. Он взорвал свои хабанеры
«точно динамит», притом с такой невероятной силой, что три года дым «стлался по
местам, объятым» его «пожаром золотым». Устроив этот грандиозный пожар, поэт
«взорлил гремящий на престол», предоставив великодушно толпе пить «ликер
гранатовый» за его «ликующий восход».
Вы, конечно, нисколько не потрясены и не испытываете благоговейного трепета
перед чудом природы, гением; вам смешно и досадно; вы отлично понимаете, что вся
эта игра в гений — только «пикантный шаг», «пестротканное шитье» «лоскощекой
кокотки», «бутафорская туника», шансонетки, самореклама «с гнусью мин».
Впрочем, Северянин роняет жалобное признание, заставляющее призадуматься, не
является ли его мания психопатологическим аффектом:
Я соберу тебе фиалок
И буду плакать об одном.
Не покидай меня! я жалок
В своем величии больном.
Но увы! С кинематографической быстротой появляется снова «эстет с
презрительным лорнетом», и муза поворачивается к вам спиной. Под «фиолетово-
розовый» хохот сирени начинается вакханалия «онездешенных» рифм и «окалошенных
стихов». Стихи, как кокотки, и кокотки, как стихи, вальсируют перед зеркалом в черных
фетерках «бирюзовыми грациозами», обласканными «резерверками». Сам поэт
голосом сладким, как «тенор жасмина», импровизирует блесткие «нео- поэзы». После
какого-нибудь пикантного пассажа, вроде следующего:
Часто приходила ты в одной рубашке
Ночью в кабинет мой, возжелав меня, —
вся публика приходит в неистовый восторг; а знакомая нам «Люся» берет
«монбланные» ноты, крича:
«Ах, какой же вы ловкий!»
Но взвинченная публика требует от поэта пикантного острого «квинт- эссенца
специй». Милый и добродушный поэт начинает сначала с пошлых, двусмысленных
намеков и постепенно доходит до откровенного «оголивания». Глубокое по своему
смыслу двустишие Ф. Сологуба:
На Ойле далекой и прекрасной Вся любовь и вся душа моя, -
вдохновляет Северянина на плоские стишки:
Благоговея, друг, оголивай Свою Ойле.
Но публика не желает метафор и символов, «щекочущего чувственность дыма», а
303
требует «нео-поэзных» шансонеток. Что может быть пикантнее! Стащить поэта с
царственного престола на эстраду шантана; услышать из уст «солнечника», «поэта-
экстазера» шедевр шансонеток — «Шансонету горничной».
Безвольному поэту не все ли равно, что читать. И куплеты готовы:
Я — прислуга со всеми удобствами —
Получаю пятнадцать рублей,
Не ворую, не пью и не злобствую,
И самой инженерши честней.
Ит. д.
Как мучительно хочется поскорее «выключить электричество» в этом будуаре
«нарумяненной» поэзии, где поэт вульгарит «что-то нудно-пошлое», и вернуться в
«лесную глубь», к простой и нежной «фиалке», к незабудкам и ландышам, отдавшим
свою жизнь поэту «для венца» в тот далекий «счастливый день», когда поэт
короновался «утром мая под юным солнечным лучом».
Но все же вы остаетесь в глубоком недоумении и снова задаетесь невольным
вопросом: в чем причина фатального тяготения поэта из безгранности звездного мира в
пошлую плоскость демимонда, где «рифмы слагаются в кукиши»? В чем причина этой
роковой двуликости, этого неизбежного для его музы закона вращения около
собственной оси, причем нарумяненный опереточный лик «офранченного картав- на»
сменяется «грезовым» ликом мечтателя? Как понять сладострастный садизм, с которым
поэт топит лилии в шампанском, фиалки в крем-де-мандарине, загрязняет и опошляет
«случайные чайные розы» своей поэзии? Здесь возможны два соображения. В душе
Северянина нет яркого лейтмотива, нет сильной основной мелодии. Стихи поэта —
музыкальный сказ загрезившей или страдающей души. У каждого поэта мы находим
две-три основных темы, и все их стихи в сущности — только тематическая разработка
этих тем. Тому, кто по теме бытия мучительно жаждет солнца, - не до «гнуси мин». Тот,
кто изнемогает от трагического разлада души, не станет сознательно детонировать. Или
же это определенная художественная манера усилить игру тонов поэтического спектра
черной и белой красками?
На нашумевшей в свое время картине «Олимпия» Э. Мане ослепительно-белая
наглая куртизанка, разметавшаяся на постели, резко контрастирует с негритянкой и
красочным букетом цветов. Олимпия левой рукой, как фиговым листом, покрывает
жеманно свою наготу, а негритянка, оттопырив толстые чувственные губы, держит у
ног Олимпии букет. Северянин опасался, что его простой благоуханный букет поэзии
останется в тени, никем незамеченный; ему казалось, что хоть на мгновение надо
озарить его световой рекламой. Если Бальмонт пришел с горящими зданиями,
кричащими бурями, кинжальными словами и предсмертными восклицаниями, если
Брюсов притащил с собой козу и поэтизировал утехи с ней, то отчего бы Северянину
не поручить нагой куртизанке продемонстрировать его «грезовый» букет незабудок и
фиалок пред публикой, так жадной к наготе и экзотике.
Если этот путь саморекламы выбран сознательно, то все же это очень опасный путь
для «интуита с мимозовой думой», ибо путь эксцессов и рекламной шумихи обездарят
его «дар», «запесочат» «пожар» в душе поэта. Когда поэт снова «просто и правдиво»
захочет раскрыть «сердце, как окно», «тому, кто мыслит и скорбит», - в окне его «грезо-
вого терема» появятся своевольно и дерзко куртизанка и негритянка с букетом,