блондинкой. Пламенея в «чувственном огне», он с ней
отменно корректен, и она, конечно, с ним изысканно (!) любезна. Галантность,
красноречие и настойчивость городского франта неотразимы. И бедная портниха «в
коричневом платье» не устояла перед поэтом, обещавшим ей, ничего не смыслящей в
географии, создать «на севере Экватор». Она отдалась ему в ясную ночь при томной
луне, разнежившей души, и, придя домой, отравилась, так и не увидавши на севере
экватора. На этом заканчивается дачная поэма. Ни боли утраты, ни слез над милой
тенью.
Но для поэта-дэнди, «ветреного проказника»:
Мало для души одной души,
Души дев различно хороши, -
и потому «пусть чужая будет не чужой»! Но так как «чужих» дев бесконечное
множество, то понятно, что ему некогда разбираться ни в своей и ни в чужой душе.
Сделав «ничью» Злату своей, он мчится дальше, как «ветер мил и добродушен». Вот он
уже с своей кузиной, прелестной эксцессеркой в «шоколадной шаплетке» и с золотой
вуалью. Сидя в «палевом кресле» и «каблучком молоточа паркет», она, глядя на поэта
«утонченно-пьяно», шепнет: «А если?» И поэт уже не видит в кузине кузину и
любовно сенокосит ее «спелый июль». Но вот «июль блестяще осенокошен», и уж крик
«горлана-петуха» раздается с моторного ландо, бесшумно идущего по «островам» к
«зеленому пуанту».
Потом снова раздается хабанера в отдельном кабинете, где:
Струятся взоры. Лукавят серьги...
Кострят экстазы... Струнят глаза... -
и где синьора га, опьянявшая от «грез кларета» и «чар малаги», шепчет поэту в
бокал:
Как он возможен миражный бухт.
Кстати о синьорах га, кокотках и всяческих проститутках поэта- футуриста. Поэт-
классик, отделавшись двумя-тремя фразами об «убогой роскоши наряда» проститутки,
устремлял всю силу своего художественного прозрения в спутанный темный узел ее
души, силясь на основании повести ее жизни вскрыть психологию проституции. Но,
300
озаряя душу проститутки, он оставлял в тени ее тело, которое чуть- чуть просвечивало
и было лишено своих поддельных и неподдельных чар. Поэт-футурист интимно близок
с кокотками, гризетками, куртизанками и шансонетками. Ко всем этим «девам радости»
он ходит не для психологических этюдов, а для «культа нагого стана»; оттого их нагое
тело ярко сквозит сквозь прозрачную ткань его поэз. Вместо вопроса: «Как дошла ты
до жизни такой?» — он предлагает раздеться:
Гйтана, сбрось бравурное сомбреро, —
и спешит «к поцелуям финал причислить», чтобы получить «счастье в удобном
смысле». Мы знаем его знаменитый лозунг: «Ловите женщин, теряйте мысли...» Ясно,
что от поэта, роняющего свои мысли, как кокотка — гребенки, нельзя много и
требовать. По утрам после ночных кутежей поэт силится собрать уцелевшие мысли:
«Дайте, дайте припомнить...» Он хочет «ошедеврить», желает «оперлить» и «иголки
шартреза», и «шампанского кегли», и даже «из капорцев соус», — словом, «все, что
связано» с какой-нибудь Люсей, подругой его ночного веселья. Как видите, путь от
поэта-классика с его «убогой и нарядной» до поэта-футуриста с его Люсей весьма
знаменательный.
Постоянное пребывание в группе девушек нервных, «в остром обществе дамском»
учащает «пульс вечеров» поэта. Вкус пресыщенного грезера становится чрезвычайно
изысканным. Когда-то он искал вдохновения в уединении, «в глуши, в краю олонца»,
шел «в природу, как в обитель». Но затем для его порывного вдохновения
понадобились «ананасы в шампанском».
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Удивительно вкусно, искристо и остро.
Весь я в чем-то в норвежском, весь я в чем-то испанском!
Вдохновляюсь порывно! и берусь за перо!
Хронически повышенная температура атмосферы демимонда, где смакуют
«теББаШапсе», и среда кокоток с их изощренным искусством эротического пленения
неизбежно толкает слабовольного поэта на путь эксцессов:
Все содроганья и все эксцессы
Жемчужу гордо в колье принцессы.
Совершается ужасный уклон от весенней грозы с ее «Громокипящим кубком» в
сторону ожемчуживания эксцессов, от молодых раскатов жизни к грезофарсу с
ананасами в шампанском.
В шампанское лилию. Шампанского в лилию.
Поэзия Северянина и есть поэзия шампанского полонеза. Целомудренную лилию
своей поэтической мечты он с утонченным сладострастием топит в шампанском
вожделении под звуки певучего прелюда. Стоит ему правой рукой заиграть какой-
нибудь певучий мечтательный прелюд, левая рука присоединяет неожиданно мотив
кэк-уока, и вся пьеса звучит каким-то прелюдо-кэк-уоком, невероятным грезофарсом. И
чем дальше поэт уходит от «Громокипящего кубка», тем явственнее слышится кэк-уок,
и тем глуше звенит робкий прелюд грезы. Впрочем,
мы еще вернемся к лилиям Северянина, а пока небольшая экскурсия в
импрессионистскую живопись. Когда я читал стихи Северянина, я вспомнил этюд Дега
«Женщина за туалетом». Нагая женщина сидит к зрителю спиной. Спина -
маловыразительный животный лик человека. Вы всматриваетесь в спину и силитесь
создать лицо этой женщины, по линиям спины творите очерк лица. Муза Северянина в
большей части его поэз стоит к вам спиной, ибо она - муза «эстета с презрительным
лорнетом». Но власть таланта так сильна, что вы предчувствуете обаяние ее лица. И
когда поэт бросает свой лорнет и поднимает «золотую вуаль» с ясноликой, ясноглазой
музы, вы в восторге, что не ошиблись. Вы забываете шаплетку банальности в кларет
301
пошлости, ибо лик музы Северянина - лик целомудренной лилии, речной
девственницы, заглядевшейся в зеркальную глубину сонных вод.
Прочтите его «Янтарную элегию».
Вы помните прелестный уголок,
Осенний парк, в цвету янтарно-алом?
И мрамор урн, поставленных бокалом,
На перекрестке палевых дорог?
Вы помните студеное стекло Зеленых струй форелевой речонки?
Вы помните комичные оценки Под кедрами, склонившими чело?
Вы помните над речкою шалэ,
Как я назвал трехкомнатную дачу,
Где плакал я от счастья и заплачу Еще не раз о ласке и тепле?
Вы помните... О, да! Забыть нельзя Того, что даже нечего и помнить...
Мне хочется вас грезами исполнить И попроситься робко к вам в друзья...
Хрустальная прозрачность воспоминания удивительно гармонирует здесь с
янтарностью осеннего дня.
Мы остановились на этом стихотворении потому, что оно — видимый кристалл
незримого интимного «я» поэта. Задушевный лиризм с нежным женственным тембром
есть ядро его поэзии.
Ему близка и понятна весенняя дрожь милого, белого, улыбного ландыша,
зыблющегося на тонком зеленом стебельке, и светлая печаль его о неизбежности
июньского сна. Вид душистого горошка, обвивающего бесчувственный мрамор,
вдохновляет его на очаровательную сказку с поэтически-глубоким символом.
«Весенняя яблоня» в «нетаю- щем снегу», как девушка больная, наполняет его сердце
нежностью и
ласковой тоской, — и он откликается прозрачной и нежной акварелью. Его рисунок
вообще тонок и выразителен; штрихи отчетливы. Прихотливости и изменчивости его
эмоций, постоянно модулирующих, соответствуют капризные ритмические фигурации
его стихов. От ямба и хорея, графически изображающихся прямыми линиями, он часто
переходит к пэоническому стилю с его волнообразным ритмом, графиком которого
может служить синусоидальная линия.
В «Шампанском полонезе» размах стиха достигается комбинацией пэона 2-го рода
и дактиля. В его «Русской» и «Chanson russe» ритм его пляски с первого же стиха
отдается в ваших ногах. В его «Июльском полдне» чувствуется ритм шелестящей
коляски.
Вообще стиль Северянина не обладает звонкостью металла, он не отлит, не откован