Литмир - Электронная Библиотека

композиции, «монтажных перебивов» повествования «крупными планами»

отдельных сюжетов и, конечно, также и сложных переходов от «рассказчика» к

отдельным персонажам выделенных сюжетов.

Насколько это важно именно для общего содержания целого, для

художественно верных и тонких идейных акцентов, показывает хотя бы

«обрамление» стихотворения «Окна ложные на небе черном…» внутри цикла

«Флоренция». За маленькой драмой или новеллой об «углах жизни», где и

сейчас можно найти высокую поэзию, следует стихотворение «Под зноем

флорентийской лени…», датированное 17 мая 1909 г., где говорится о том,

насколько «беднее чувством» современный человек на фоне богатой красками

прошлой жизни, — кажется, что здесь «молчат церковные ступени, цветут

нерадостно цветы». Далее следует вторая строфа, вывод:

Так береги остаток чувства,

Храни хоть творческую ложь:

Лишь в легком челноке искусства

От скуки мира уплывешь.

Но ведь это мысль «проходящего человека», отчаявшегося на минуту от этого

постоянного зримого столкновения богатства истории и бедности современной

механической цивилизации. Мысль эта рождается естественно, органично, но

она не «конечная мысль», не последний вывод, она «проходяща», как и сам

человек, который на миг мог прельститься и ею, подумать и так. А то, что она

временна, доказывает «фон», путешествие, рождающее и совсем иные, более

трагедийно-глубокие мысли. Трагедиен предшествующий эпизод, где

«прожектором» освещена новелла о «полноте жизни», и «легкий челнок

искусства» нельзя отделить от этого потока жизни. Наконец, «скуку мира», его

«пустоту» и «легкость челнока», уносящего от этой скуки, полностью снимает

другая «перекладина рамы», стихотворение, предшествующее «прожектору на

древнем дворце» и датированное июнем 1909 г.:

Жгут раскаленные камни

Мой лихорадочный взгляд.

Дымные ирисы в пламени,

Словно сейчас улетят.

О, безысходность печали,

Знаю тебя наизусть!

В черное небо Италии

Черной душою гляжусь.

Пламенем охвачен пейзаж, и горящей предстает душа человека. Тут никак

нельзя сказать, что «весь воздух как бы выпит мертвыми», нет и не может быть

«скуки мира», «скуки жизни», «молчаливых церковных ступеней» и

«нерадостных цветов». Невозможен тут, в этом напряжении, в пламени жизни, и

«легкий челнок искусства». «Проходящее лицо» здесь открывает свою душу —

она совсем не «пустая» и не «легкая», она такая же пламенная или, вернее,

сожженная пламенем жизни, пламенем современности, как и «небо Италии».

Современность как трагедия сталкивается здесь с трагедией истории. В том же

очерке «Немые свидетели» Блок рисует «мрачное воображение пришельца из

России с ее Азефами, казнями и “желтыми очами безумных кабаков…”» (V,

392). Блок цитирует тут Белого, но его построение совсем иное. Активно

страстен его герой, несущий в себе всю драму современной России. Герой этот

«вдвинут в историю» и в ней ищет сжигающих и возрождающих страстей

трагедии. Он не ниже здесь, этот человек, тех героев, о которых повествует

«шорох истории». Отсюда этот поэтический параллелизм, а по смыслу

вернее — «сопряжение» «черной души» трагического героя современности и

«черного неба» исторического прошлого. Мы видим, как содержательно важно

здесь слияние «повествовательных» и «театрально-драматизированных» граней

в обрисовке лирического персонажа, — слияние, отчетливо происходящее в

«Итальянских стихах».

Такой сложный, трагедийный подход и к истории и к современности

находит себе выражение также в противоречивом, сложном восприятии,

воспроизведении и толковании культуры в «Итальянских стихах». Так, скажем,

если во Флоренции, по Блоку, царит «столичный дух» современности с

преобладанием ее отрицательных сторон, то «подземный шорох истории»

больше слышен в «провинциальной Италии», где именно «весь воздух выпит

мертвыми». Но тут и возникает необычайно глубокая грань блоковского

построения. Большая культура, запечатлевшая прошлое, обнаруживает

противоречия, трагедийное зло и в прошлом, в самой истории: «Если бы здесь

повторилась история — она бы опять потекла кровью» («Немые свидетели», V,

394). В этой «крови истории», по Блоку, двойной смысл: там, в прошлом, было

не меньше трагического ужаса, чем в современности, и напряжение,

интенсивность, поэзия жизни связаны, сплетены с этим трагизмом:

О, лукавая Сиена,

Вся — колчан упругих стрел!

Вероломство и измена —

Твой таинственный удел!

Трагические, «кровавые» грани истории запечатлелись, на века сохранились в

культуре, в «остриях церквей и башен», в живописи, где «коварные мадонны

щурят длинные глаза». Однако с этим же сопряжено и другое — жизненная

гибкость искусства, впитывающего в себя добро и зло истории, ее

противоречивость, ее перспективу:

Пусть грозит младенцу буря,

Пусть грозит младенцу враг,

Мать глядится в мутный мрак,

Очи влажные сощуря!..

Но раз культура — посредник между прошлым и будущим, то самое ее

восприятие делается активно-страстным, заинтересованным, продиктованным

задачами и помыслами сегодняшних людей. «Проходящее лицо»,

«путешественник» переживает культуру и стоящую за ней историю как свое

собственное сегодня; современность он воспринимает как движущуюся

историю. Черное, трагическое в истории делается его собственной сегодняшней

болью:

На башне, с песнию чугунной,

Гиганты бьют полночный час.

Марк утопил в лагуне лунной

Узорный свой иконостас.

В тени дворцовой галереи,

Чуть озаренная луной,

Таясь, проходит Саломея

С моей кровавой головой.

(«Холодный ветер от лагуны…», цикл «Венеция»,

9 мая 1909)

«Путешественник» здесь перевоплощается не в персонаж истории, не в

возможного на этом же месте человека прошлого, как, скажем, можно было бы

толковать сюжет стихотворения «Окна ложные на небе черном…», но в

персонаж, уже изображенный, претворенный культурой в мифологического

героя, участвовавшего в сюжете культуры — живописи, скажем. В

произведении получается как бы несколько пластов: мифологический герой,

отражавший некие черты жизни, уже в мифе получал исторически

определенное обобщение, идейную обработку Далее миф использовался

культурой другой эпохи, итальянским Возрождением. Наконец, есть третье,

сегодняшнее его восприятие: современным человеком, который, как пояснял

Блок в прозе, принес с собой, в своем восприятии другую страну и другую

историю, Россию эпохи черной реакции после первой русской революции.

Необычайной смелостью отличается здесь художественный «ход» Блока:

«проходящее лицо», «путешественник» перевоплощается тут в героя того

жизненного сюжета, который находится в «начале начал», переходит в

«жизненное ядро», лежащее где-то еще за гранями даже самого мифа. Далее

следует, в порядке истории, сначала эпоха мифа, потом Ренессанс, потом

современность. Блок как бы крутит киноленту, зафиксировавшую все эти этапы

истории, с конца к началу, обратным ходом, самым простым и откровенным

образом отождествив лирическое «я» с мифологическим Иоканааном. Конечно,

дело тут совсем не в формальном «приеме», и в «начале начал» у самого Блока

лежит глубокая мысль. Все дело в том, что все этапы названы, а не спрятаны, не

замаскированы, и в том, что изображаемое дается как отражение вполне

реальной и жизненно переживаемой трагедии.

Получается так, что блоковское лирическое повествование — о высоком

смысле жизни, воспринимаемой как трагедия истории и трагедия

современности. Лирический персонаж берет на себя историческую

102
{"b":"251179","o":1}