- Оглох что ли? Опять нажрался болван! – это были первые слова, которыми барин поприветствовал своего слугу. Тогдашнее обращение даже самых передовых господ со своими рабами не отличалось той куртуазностью, что цвела на балах и в гостиных.
Трубецкой уселся в кибитку саней. Там под сиденьем он нашёл полный костюм, брюки и мундир, действительного тайного советника, тёплую овчинную доху с медвежьим воротником и прекрасную соболью шапку. Скинув арестантскую робу, тулуп. Заменив кирзовые сапоги на яловые, полностью переодевшись, Трубецкой превратился по внешнему одеянию из беглого ссыльного в роскошного барина. Катишь продумала всё. Оставалось сбрить усы и бороду, и для этого нашлись в санях приспособлении, заботливо уложенные любящей женой, и острые брюссельские ножницы, и бритва, и тазик, и чайник с ещё неостывшей водой. Срезав, сбрив усы и бороду, Трубецкой увидел в зеркало молодое сухопарое лицо. Багровые лучи заходящего красного круглого маленького, как тарелка, солнца отобразили в глазах Трубецкого, легли на раздражённое горящее от давнишнего небритья лицо. Махнув рукой, Трубецкой приказал Лаврушке править на запад, туда, где за непроницаемой серой стеной сосен и елей, в чёрно-белые снеговые клубы садилось солнце. Порывом дохнула метельная осыпь. С севера шла буря. Борьба с ней впереди. Пока же Трубецкой прыскал на себя стойкий французский одеколон и , расстегнув доху , поправил на груди мундир с орденом Станислава II степени. В кармане у него лежал паспорт и проезжая через всю Россию до Парижа включительно на имя действительного тайного советника Кирилова Мефодия Алексеевича.
Смеркается в тайге быстро. Когда вечереет, чуть въедешь под сосны, уже ночь. Опасаясь погони, Трубецкой и Лаврушка выехали к сумеркам, это их погубило. В тёмной ночной тайге, где не видно ни зги и лишь Наощупь, поверив лошадям, по просекам, пробелам среди стволов деревьев можно было определить дорогу сбиться с пути не трудно. Вроде бы они ехали правильно, лошади шли по твёрдому насту, лишь на вершок припорошенному свежим снегом, полозья саней не проваливались с сугробы, сосны расступались перед ними, но уже два часа они не встречали ни одного верстового столба в подтверждении правильности своего пути. Вероятно , они уже где-то свернули с главного тракта. Впрочем, опасность ещё не ощущалась. Лошади, пофыркивая на ходу, бежали лихо, звонко играл колокольчик. Лаврушка ещё не протрезвел, потому соображал мало. Трубецкой, утомлённый волнениями побега, спал. Прошло ещё три часа. Миновали лес, вышли в открытое поле. Здесь мело сильнее. Волны вьюги шли донизу, сильно колотя порывами в правую дверцу. Постепенно ветер становился настолько боек, что, пожалуй, идущего в рост путника. Повалил бы с ног. И лошадям уже бежать, имея крепкий боковой ветер, казалось нелегко. Не перестававшая в открытом поле метель несла снег, и скоро он покрыл старый наст в локоть, вынуждая копыта лошадей, особенно слабосильных пристяжных, вязнуть в нём напрочь. Мороз вдруг усилился до 55 градусов по Цельсию. Луна ещё только нарождалась, и её тонкий с неровным краем серп светил вокруг себя где-то очень далеко от земли, скрытый низкими снеговыми тучами. Кроме луны, ни звёзд, ни планет не видно было. Из-за малого света снег под копытами коней казался чёрным. Темень абсолютна. Ощущение было такое, будто лошадей и кибитку подвесили в чёрной непроницаемой пустой бесконечности. Казалось, что и время остановилось. Впереди лишь покой и вечная непреходящая скачка неустающих лошадей.
Лошади остановились посередине снежной пустыни. Они больше не знали, куда скакать. Лаврушка вдруг протрезвел и почувствовал ледяной холод. В отличие от барина, спрятавшегося в кибитке, он был подставлен морозу и всем ветрам, хлебная водка в бутыли, к которой он прикладывался, кончилась, остатки её больше не грели. Ноги в унтах и руки в оленьих рукавицах застыли настолько, что больше не слушались. Снег забился под шапку, за воротник, шея закоснела и неповорачивалась. Спрыгнув с козел, Лаврушка под сильным ледяным ветром пробрался к двери кибитки и громко отчаянно постучал : - Беда, барин! Кажись, заблудились!
Трубецкой выглянул из-за толстого стекла окна. Темнота, хоть глаз выколи. Снежные валы один за другим перекатываются по ледяной пустыне. На авансцене- перепуганное протрезвевшее лицо Лаврушки с заиндевевшими усами и бородой, маленькими хитрыми глазками влипшего в переделку плута и недоразвитым безвольным скошенным назад обмороженным подбородком. Белыми пятнами покрылись щёки и нос. Лютый пятидесяти градусный мороз тронул и их. Под треух Лаврушке набился снег, и оттого казалось, что шапка срослась с низким морщинистым от раздумий лбом. За спиной слуги, за заснеженным промёрзшим воротом тулупа впервые недалеко и отчётливо, не более чем в полусотне шагов, послышался тоскливый вой голодных волков.
- Как заблудились?! Что ты, каналья?! – вздрогнул Трубецкой , впуская озябшего Лаврушку внутрь кареты. Как всегда водится, виноват во всём слуга.
Впустив вместе с Лаврушкой внутрь кареты волну ледяного воздуха, Трубецкой почувствовал, что холодно стало и ему. порывшись в саквояже, Трубецкой достал унты, отороченные густым оленьим мехом. Переобулся. Унты были куда надёжнее модных яловых сапог. Обмотал вокруг шеи второй кашемировый шарф. Ещё один шарф бросил для утепления Лаврушке. Надел ещё одну пару перчаток, засунув их в более надёжные оленьи рукавицы. Всё равно нос, пальцы ног и рук, оставаясь без движения , явственно чувствовали подкрадывавшийся холод. Трубецкой достал бутыль коньяка в изящной ивовой корзинке ручной работы, сделал пару глотков, сморщился от крепости, передал Лаврушке. Пия заморское зелье, Лаврентий не морщился, он употреблял и горше. Вспомнилась тетя Мотя, солидная поповская вдова в деревне Михайловке, именье Трубецкого под Валдаем, куда Лаврушка сопровождал его ежегодно с семьёй и челядью. Тётя Мотя гнала самогон из опилок, кизяков и откровенного навоза такой крепости, вкуса и запаха, что прикладываться в нему могли лишь знатоки к которым себя безоговорочно причислял и Лаврушка , да и то в пору острейших головных болей, впрочем цены на тётин Мотин самогон были более чем умеренные. Уже после ссылки Трубецкого в Сибирь тётю Мотю из Михайловки судили как отравительницу. Во времена Трубецкого с Лаврушкой замерзания деревенская изобретательница отбывала наказание где-то рядом. Тюремное начальство и не подозревало, что Тётя Мотя продолжала и на каторге свой бизнес, отчего регулярно сначала веселели, а потом страдали желудком каторжноссыльные. Имея генетическую память. Цепко держа инструкцию, в глубокой тайне передаваемую от матери к дочери о рецепте приготовления, датируемого среди славян IX веком от Рождества Христова, тётя Мотя соорудила самогонный аппарат и в лагере. Мастерство и искусство тёти Моти в условиях несвободы лишь изощрились и выросли. Не имея необходимых ингредиентов, она, казалось, научилась производить спиртное из любых химических, физических, биологических и даже физиологических веществ окружающего мира. Ограничь. Стесни её свободу ещё чуть-чуть и она , видимому, произвела бы самогон он уже из воздуха. Начальство не помогло женщине, не довело до последней крайности, посему секрет производства самогона из воздуха остался тётей Мотей нерешённым. Такова сложная двойная природа российской административной власти. Налогами, акцизами, штрафами и поборами она ведёт русского человека по пути прогресса, заставляя открывать, изобретать и ухищряться, чтобы выжить несмотря ни на что. Взрослая игра в полицейских и воров достигал в Росси государственного размаха. Полстраны стала полицейскими, полстраны – ворами. Диалектика вульгарная заключается в том, что на Руси каждый полицейский часть дня полицейский, а остальную – вор, и наоборот; диалектика диалектическая раскрывается в том, что каждый, начиная почти с младенчества. Полицейский и вор одновременно. Чтобы поймать вора в России, далеко бежать не надо, достаточно схватить самого себя за руку. Воровство, лукавство с тем чтобы уйти от административных и сословных запретов, от поборов ненасытной государственной казны, изощряют русского человека, доводят его до гениальности. Всякое новое « нельзя» лишь раззуживает активность его воли и ума. Запрещали в Росси обучать крестьянских детей грамоте, и обманом, выдав себя за дворянина, пробился в академики мужик Ломоносов, рубили головы за попытки взлететь на крыльях, и появились лётчики Жуковский, Можайский, Нестеров, задушили налогами экспортно-импортные операции, и пошёл торговать купец Афанасий Никитин за три моря, в Арабские Эмираты и Индию. В свободе, поддержке и дозволенности никогда не развились бы в России таланты, ни умы, ни торговля, ни промышленность. Какое счастье, что мы рабы …! Об этих и других ещё метафизических предметах рассуждал Лаврушка, почти безотрывно поглощая содержимое ивовой бутылки. Чтобы узнать истину, он выпил бы и до дна, но Трубецкой жестом прервал его размышления, отобрав бутылку. Как и Трубецкой, немного от коньяка согревшись и развеселев, Лаврушка впрочем, обиделся, он неудовлетворённо поглядывал на недопитую бутыль, всерьез подумывая о перспективах крестьянского освободительного движения. Скоро, однако, добрые мысли одолели злые. Лаврушка вспомнил благодушную не только в алкогольном отношении поповскую тётю Мотю, Трубецкой вспоминал Катишь.