— Но зачем доходить до таких крайностей?
— А что еще мне оставалось делать?
— Несомненно, было еще много иных возможностей, которые ты мог попытаться осуществить.
— Я пытался.
— Но убийство!
— Мы убиваем ежедневно в сердце своем.
— Но ты же вырос вместе с Николасом. Он был твоим другом. Тебе не кажется, что просто немыслимо совершить такое?
— Пока не совершишь, это кажется трудным. Затем ты делаешь, и это сделано. Это похоже на рытье земли, или собирание хвороста, или укрощение лошади. Когда ты мальчик, ты думаешь, что тебе никогда ничего не удастся с женщиной. Потом ты делаешь это, и все становится просто.
Насмехались ли его глаза надо мной? Я чувствовал, как мое лицо горит от ярости и стыда.
Но я продолжал настаивать:
— Когда делаешь это с женщиной, появляются дети. Но убийством ты не добился ничего. Кроме новых смертей.
Он пожал плечами.
— Неужели ты не испытываешь ужаса от всего этого, — спросил я, — теперь, когда все позади?
— Это не позади. И никогда не будет позади.
— Ты проиграл. Все кончилось поражением.
— Тут нет никакого поражения, — спокойно сказал он. — Просто сейчас вы сильнее, вот и все.
— Мы всегда будем сильнее.
— То, что вы сильны, еще не значит, что вы правы, — ответил он.
Я начал сердиться.
— Ты думаешь, что право было на твоей стороне, когда ты заполнил дом мертвецами?
— В этом не было ни правоты, ни неправоты, — сказал он. — Тут было только убийство, дело, которое нужно было сделать. Если и есть какая-то правота, то она будет для других, когда-нибудь. — И чуть тише добавил: — Может быть.
— А какая тебе от того польза? — спросил я. — У тебя даже нет детей, которые переживут тебя.
— Может, будет и ребенок, — сказал он.
— Где? Откуда?
Он улыбнулся и потупился, не дав себе труда ответить.
— Тут нет ничего, кроме развалин и опустошения, — настаивал я.
Если бы я мог взять его за плечи, потрясти, чтобы вбить в него нечто разумное.
— Всегда есть дети, — сказал он, не глядя на меня. — Нас могут топтать. Нас могут развеивать по ветру. Нас могут сметать как мякину. Но все это не имеет значения. Пшеница остается. Зерно. Хлеб. Дети.
Он, должно быть, свихнулся, подумал я, из-за всего того, что совершил; я не находил смысла в его словах, да и его молчание озадачивало меня.
По мере того как мы продвигались вперед, такие разговоры случались все реже и реже.
— Неужели ты не испытываешь угрызений совести? — спросил я его в последнюю ночь перед прибытием на место. — Неужели ты действительно так сильно ненавидел Николаса?
Он взглянул на меня, словно мой вопрос удивил его.
— Я вовсе его не ненавидел, — ответил он.
— Но ты хладнокровно убил его.
— Я его любил, — сказал он. — Поэтому мне пришлось убить его.
— Ты просто не в своем уме.
— Я любил его. — Впервые в его голосе вдруг послышался напор, словно ему было важно, чтобы я понял (но что? не приписываю ли я ему мои собственные путаные мысли?). — Он вырос вместе со мной. Мама Роза была нашей матерью. Мы всегда были вместе. Потом он отвернулся от меня. Он был уже не Николасом, а человеком, которого я не знал. Человеком, который стал чужим самому себе. Я должен был освободить его от этого чужого человека. Я должен был убить в нем белого, чтобы опять превратить его в друга. Того самого Николаса.
— По-моему, ты сам не понимаешь, что говоришь.
Он некоторое время пристально смотрел на меня. Его глаза горели как угольки. Он, должно быть, не спал уже много ночей. Но он ничего не ответил мне.
— Наше путешествие скоро закончится, — сказал я, движимый непонятным желанием успокоить его. — Завтра мы будем в Ворчестере, а оттуда тебя отвезут в Кейптаун.
— Да, — сказал он. — Наконец-то я попаду в Кейп.
— Но ты же был там, — сказал я, — в прошлом году, когда сбежал с фермы.
Он промолчал.
— Почему ты тогда вернулся?
— Я должен был вернуться.
— Как же ты был глуп, Галант! — вскричал я, выведенный наконец из себя.
— Кто ты такой, чтобы говорить мне это? — сказал он. — Ты спишь со свиньями.
В ярости я схватил сук и ударил его по лицу. Тонкая темная струйка крови потекла из его левого глаза по щеке. Он не сделал попытки смахнуть ее связанными руками. Мне поневоле стало стыдно.
— Прости меня, — пробормотал я. — Но ты не имеешь права издеваться надо мной.
— Мои руки осквернены, — сказал он. — Но и ваши тоже. Мы равны. И все же именно вы ведете меня в суд, чтобы они убили меня. Вот она, ваша законность.
— Тут большая разница, — горячо возразил я, — между убийством и… — Я запнулся.
Он только пожал плечами.
То был наш последний разговор.
Потом уже все шло своим чередом. И сейчас, когда все позади, когда истина установлена и правосудие свершилось, когда одни казнены и другие посажены в тюрьму, мы можем идти по домам, неся единственную ношу — бремя истории.
Мне больше нечего добавить. Это все правда, только правда, и ничего, кроме правды, и иначе быть не может.
Тейс
И тогда Галант влепил мне затрещину, от которой я сел на задницу.
— Я-то думал, что могу положиться на тебя, — сказал он. — Ну что ж, если ты наделал в штаны от страха, можешь проваливать.
Вот это и убедило меня идти с ним.
Пока мы говорили о том, что должно произойти, я был на его стороне. И только в ту ночь, когда мы наконец услышали, как лошадь Абеля приближается к хижинам, я вдруг испугался. Неожиданно я понял, что разговоры кончились — нас ждало настоящее дело. Вот почему я сказал:
— Ты и вправду уверен, что мы сумеем сделать это? Ведь мы разожжем огонь. А огонь обжигает.
— Что ты знаешь про огонь? — спросил Галант. — Нужно сначала обжечься.
— Тогда будет слишком поздно.
Тут он и дал мне оплеуху, а Абель плюнул в меня. И только много времени спустя, когда огонь уже угас, когда я вернулся из Кару и отыскал Галанта в горах и отряд настиг нас — я причинил им немало неприятностей, прежде чем они наконец отобрали мое ружье и избили меня, — я снова заговорил с ним про это; но к тому времени он сильно изменился. Действительно ли такой огонь чего-то стоит, спросил я его, если он просто сгорает сам по себе?
— Ты ошибаешься, принимая пламя за огонь, — ответил он, не глядя на меня, в те последние дни он всегда смотрел либо мимо, либо будто сквозь тебя. — То, что ты видишь, — это внешнее. Настоящий огонь другой. Он внутри, и он темный, как сердцевина у пламени свечи.
Не знаю точно, отчего он так переменился. Это случилось еще до того, как я вернулся из Кару, куда убежал с пастбища, где нас настигли после убийства. Когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что перемена произошла в ту ночь, когда мы возвращались с фермы бааса Баренда. Он заставлял нас идти вперед, но уже в то время, мне кажется, он изменился. Может быть, это и была та темнота внутри пламени, о которой он говорил? В самом начале, перед тем как мы выехали из Хауд-ден-Бека, он сцепился с Абелем, который настаивал на том, чтобы отправиться в Лагенфлей и начать со старого бааса Пита. Но Галант и слышать об этом не хотел.
— Оставим старика в покое, — сказал он. — Он уже и так умирает у себя в постели, он тут ни при чем.
— Но он их отец, — возразил Абель. — Это он породил и вырастил их.
— В его времена все было по-другому, — сказал Галант. — Он ничего в этом во всем не понимает. С ним ты всегда знал, что хорошо и что плохо, он, может, и тяжелый человек, но сердце у него доброе. Наша война не против него.
— Не знал я раньше, что ты такой слабак, — сказал Абель.
— Вынимай нож, и посмотрим, кто из нас слабак.
И мы подчинились ему. Да, конечно, он отличался от Абеля, но я сейчас говорю не про это. Решимости и у него, и у нас было достаточно. Но к тому времени, когда мы скакали обратно из Эландсфонтейна и та самая другая темнота уже была в нем, вот она-то и отличала его от нас. Может быть, то была темнота, из которой рождается свет? Так Птица-Молния мамы Розы сидит, высиживая яйца в муравейнике, и ты видишь лишь ее горящие глаза. А потом, в горах, он изменился еще больше. Я-то знаю, ведь мы много говорили в те последние дни.