Забудь об этом, говорю я себе, следуя за нею по огромной пустоте двора. Откуда-то издалека доносится голос мужчины, который говорит мне: Это самое ужасное, что ты можешь сделать в этом мире.
— Вот тебе мясо, а вот хлеб.
— Спасибо. Мне пора.
— Тут есть еще немного супа. Я сейчас подогрею его.
— Хватит и этого. Я не голоден.
— Нет, подожди, пожалуйста. Зайди в кухню. На дворе уже холодает.
Где-то в передней части дома играют дети, но средняя дверь закрыта и приглушает их голоса, и потому дом кажется странно большим и пустым. У меня перехватывает дыхание. Она так близко от меня. Она помешивает угли, подбрасывает в очаг дров, подвешивает на цепочке черный котелок над огнем. Словно она рабыня, а я — хозяин, дожидающийся ужина.
— Как дела в Хауд-ден-Беке? — спрашивает она, не оборачиваясь.
— Не жалуемся.
— Надеюсь, что Николас больше не…
Я ничего не отвечаю. Она поворачивается ко мне. Несколько прядей волос выбивается из-за ушей и затеняет ей щеку. Глаза открыто глядят на меня.
Голым я был привязан тогда к балке в конюшне, и ее руки обмывали мое тело, не ведая стыда.
— Он делает что хочет, — сердито говорю я, стараясь отогнать от себя воспоминания.
— Но ты не должен позволять ему.
— Кто может не позволить ему что-то?
— Знаешь, еще когда мы были маленькие, мне всегда казалось… — Она замолкает и отбрасывает прядь со щеки. — Нет, наверно, глупо говорить об этом.
— Что тебе казалось? — спрашиваю я, сгущающиеся сумерки придают мне решимости, которой у меня никогда бы не хватило при свете дня.
— Что только ты один всегда понимал меня.
— Почему тебе так казалось?
— Потому что только мы двое, только мы с тобой всегда были среди них чужими.
— Суп подгорает.
Она отворачивается и снова берется за дело. Потом наливает суп в маленький котелок.
— Не слишком ли холодно ехать обратно?
— А что мне еще остается делать?
Некоторое время она молчит. Я доедаю суп, уже поднявшись.
— Да, конечно, — говорит она; голос ее словно мелеет, как мелеет в засуху река. — Пожалуй, тебе и в самом деле ничего другого не остается.
— Спасибо за суп.
— Я принесу тебе выпить на дорогу.
— Не надо, я не хочу.
— Ну, тогда возьмешь с собой.
Она берет с полки кувшинчик и уходит в комнату, чтобы налить в него бренди, а вернувшись, протягивает его мне.
— Спасибо. Теперь мне пора ехать.
— Да.
Я выхожу из дома и невольно останавливаюсь на миг от резкого удара холодного воздуха. Нерешительно оборачиваюсь. Она стоит на пороге, прислонясь головой к дверному косяку. Но ничего не говорит.
В дальней стороне двора вижу чью-то поспешно убегающую прочь тень. Человек спотыкается обо что-то, слышны ругательства. Это Клаас.
Когда я добираюсь до дому, Памела еще возится на кухне, я отдаю ей кувшинчик с бренди и прошу поставить на полку. Поздно ночью мы слышим, как во двор въезжает коляска. Я встаю, чтобы помочь Николасу увести лошадей в конюшню.
— Откуда бренди? — спрашивает он утром.
— Эстер дала мне.
— А что ты делал в Эландсфонтейне?
— Искал сбежавшего бычка.
— Мог бы и сам догадаться, что хромому бычку так далеко не уйти, — раздраженно говорит он. — Держись от Эстер подальше, Галант.
— Она дала мне поесть.
Он пристально глядит на меня, я чувствую, что нам не избежать новой ссоры, но тут он вдруг отворачивается и уходит. Ну и слава богу, думаю я, хоть с этим покончено. Но в то же утро, едва успел растаять последний ночной ледок, на ферму приезжает Баренд, так бешено настегивающий лошадь, что с нее стекает пена. Он что-то возбужденно рассказывает Николасу, стоя возле ворот. Затем направляется ко мне, ведя под уздцы лошадь. Николаса колотит от ярости, лицо у него белое.
— Баренд говорит, что Эстер пожаловалась ему, что ты слишком вольно вел себя с ней вчера вечером. — Голос его прерывается от гнева.
— Эстер пожаловалась? — изумленно спрашиваю я.
— Может, ты хочешь сказать, что я вру? — орет Баренд.
И снова конюшня.
— Галант, не ходи жаловаться, — умоляет Памела, вцепившись мне в ноги. — Сам знаешь, толку от этого никакого.
— Я и не собираюсь жаловаться. Я просто убегу. И они меня больше не увидят.
— Как же ты можешь оставлять меня одну? Ведь скоро у нас родится ребенок.
— Я сыт этой фермой по горло, — отвечаю я. — Все, хватит. Можно терпеть годы и годы. Но потом вдруг понимаешь, что с тебя довольно.
— Это просто безумие, Галант, — рыдает она, но, видя, что я не поддаюсь, зовет Онтонга, чтобы тот меня образумил.
— Время лечит любые раны, — уговаривает меня Онтонг. — Завтра тебе все покажется другим.
— Не бывать этому. Я сыт по горло и фермой, и всем ее дерьмом.
— Не нарывайся на неприятности, — говорит Ахилл, вздыхая и тряся седой головой. — Не то накличешь грозу на всех нас.
— О себе можете заботиться сами! — кричу я. — Я ухожу отсюда. Сегодня ночью. Я дойду до самого Кейптауна, и пусть попробуют поймать меня.
Все они что-то говорят, кричат, грозятся. Памела плачет. Но я слеп, глух и нем. Черные муравьи грызут меня изнутри, заползают в горло, пожирают язык. Я пытаюсь выплюнуть их, но они не желают выплевываться. Сегодня меня не остановит никто. Пусть только кто-нибудь посмеет. Хотя бы и хозяева. Кто угодно. Я ухожу. Сегодня я наконец свободен. Я ухожу в Кейптаун. А там сяду на корабль и поплыву далеко за море, в страну, где нет рабов. Я увижу ее собственными глазами. Я наконец свободен. И пусть эти чертовы муравьи делают что хотят.
Клаас
Если бы баасу Баренду взбрело в голову сказать в дождливый день: «Чертова засуха!», я бы ответил, не отрываясь от работы: «Да, баас, засуха». А если бы он вдруг посреди ночи заявил: «Солнце спать не дает», я ответил бы, даже не открывая глаз: «Да, не дает, баас». Жизнь учит. В былые дни я пробовал бунтовать. И единственное, что получил, — это избитую спину, а хуже всего был тот день, когда эта женщина вмешалась, чтобы прекратить порку. Порка и без того дело паршивое, достаточно паршивое, даже если вокруг одни мужчины, но, когда пришла эта женщина, все стало еще хуже. Мужчина что камень, ты можешь обойти его и дотронуться до него, он тут, перед тобой. Но женщина — это вода, ты не в силах удержать ее. Вот чего я не мог вынести.
С тех пор я покорился его воле, и жизнь стала легче. Меня сделали мантором, и даже Абель, который привык приказывать мне, должен был теперь повиноваться. Втершись в доверие к баасу, я мог теперь плевать на всех остальных. Они от этого впадали в такое бешенство, что по временам я боялся, как бы не очнуться в одно прекрасное утро с ножом под лопаткой. Но что оставалось делать? Жить надо.
Я мог бы и не выходить из хижины в тот вечер, когда здесь оказался Галант. Но я знал, что эта женщина одна. У меня и в мыслях не было ничего дурного, пока я следил за ними. Просто я надеялся, что мне, быть может, представится случай. Она встряла в мужские дела в тот день, когда меня пороли — для мужской гордости нет оскорбления тяжелее. А теперь наконец я сумею нанести ответный удар.
— Галант сегодня вечером слишком вольничал с хозяйкой, — сказал я баасу, когда тот вернулся домой. — А хозяйка его даже не остановила.
В некотором смысле теперь и он был у меня в руках. Он уже больше никогда не решится поглядеть мне прямо в глаза. По-прежнему оставаясь его рабом, я обрел над ним странную власть. И все вышло так просто.
Дю Той

Когда они нуждаются во мне — перед лицом опасности или грозящих неприятностей, — они с готовностью и восторгом приходят ко мне, именуя «филдкорнетом» или «стариной Франсом», но, как только все входит в свои берега, им становится незачем знаться со мной. Матери прячут дочерей, стоит мне объявиться у них на ферме, а мужчины всегда слишком заняты, чтобы предложить мне выпить с ними. Когда поступают новые сообщения о пользовании отгонными пастбищами, налогах или предписаниях по поводу рабов, ланддрост Траппс велит мне объявить об этом фермерам, но те ругают меня за это так, словно я лично несу ответственность за то, какие законы принимает правительство. Для представителей власти я презренный мужлан или, хуже того, мальчик на побегушках, а для буров я любимчик англичан, живое исчадье ада с отметиной самого дьявола на лице. А когда я выхожу из терпения, измученный потребностями моей одинокой плоти, то в своем унижении понимаю, что, должно быть, сам господь отринул меня. Им тогда никакое ругательство не кажется слишком жестоким, чтобы заклеймить меня. Но в тот миг, когда в округе случается что-нибудь непредвиденное, я снова становлюсь филдкорнетом, которого они готовы всячески обхаживать, прося помочь выпутаться из очередных неприятностей.