— Но они тайком замышляют взбунтоваться, дядюшка Ян.
— Меня мои рабы уважают. Спроси хоть старого Адониса.
Много споров было у меня и с Франсом дю Той, которого у нас недавно назначили филдкорнетом — должность, которую следовало бы отдать мне, но Франс ловко ладил с англичанами.
— Нам всем было бы куда легче, если бы мы могли обходиться без рабов, — такова его точка зрения. — Единственный вопрос в том, что земли в колонии слишком много и своими силами ее не обработать. Нас всего горстка, а страна огромная. А потому рабство — неизбежное зло.
А Ханс Луббе считал, что, пока власть еще в наших руках, нужно решить этот вопрос самим, без постороннего вмешательства.
— Если мы освободим детей наших рабов, никто не пострадает, — утверждал он.
— Но работы у нас на фермах день ото дня больше, — отвечал я. — Или ты хочешь, чтобы белые делали рабскую работу?
— Лучше научиться делать ее, пока не поздно. Конечно, мы все немного обленились, но…
— Ничего мы не обленились! — сердито оборвал я. — Просто есть разница между работой для белого и работой для раба. Для чего же господь даровал нам рабов? Разве не для того, чтобы хоть немного облегчить нам жизнь? Или ты не знаешь Завета?
Николас же чаще всего говорил вот что:
— Если рабов все-таки освободят, кто на самом деле пострадает? Они потеряют куда больше, чем мы. Как они проживут без нас? Им не обойтись без нашей помощи.
Как-то раз в наш разговор встряла и Эстер. Обычно я старался не вовлекать ее в эти споры — есть вещи, которых женщинам не понять, — но невозможно было всегда избегать при ней этой темы. В тот день, помню, мы препирались уже довольно долго и со все большим азартом, как вдруг она спросила, спокойно, но с вызовом:
— А вы сами хотели бы быть рабами?
— От женщины путного слова не жди, — сказал я, стараясь сдержаться, чтобы и она не сорвалась при чужих. — Дело не в том, чего нам хочется или не хочется. Дело в том, как тут все сложилось. Эту страну нужно обживать.
Теперь решилась вмешаться в разговор и Сесилия. Обычно она очень сдержанна и похвально молчалива в присутствии мужчин, но, должно быть, слова Эстер подстегнули ее — они всегда были готовы перегрызть друг дружке горло.
— Разница вот в чем, — решительно заявила она, — в этой стране нет ни одного раба, который бы по ночам ворочался от страха, что явится белый человек, убьет его спящего и ограбит.
— А как их ограбить? У них ведь нечего взять, — ядовито возразила Эстер.
Эта короткая перепалка заставила меня по-новому взглянуть, на Сесилию. Привлекательной ее не назовешь: слишком она неуклюжая и большая, да еще это бледное веснушчатое лицо, рыжие волосы и блеклые, почти бесцветные глаза, — и все же внушительная особа; твердо стоит на земле и свое место знает.
Эстер не унималась:
— Ты что, газет не читаешь? Не видишь, что творится в колонии?
Но Сесилия и тут была тверда:
— Я читаю Библию, и мне этого довольно. Новости из газет только смущают и беспокоят, а то, о чем не ведаешь, не может причинить боли.
Подобные разговоры вспыхивали повсюду, куда бы ты ни поехал, на всем пути от нижних границ Теплого Боккефельда вверх по нашей тесной долине до самого Кару; затем обратно через горы к Тульбаху, а оттуда к Ворчестеру или в сторону моря к долине Двадцати четырех рек. Все кругом только и говорили об этом. Каждый раз, когда из города привозили свежую газету или в наши края заявлялся какой-нибудь курьер или чиновник, улей начинал гудеть. Противнее всего было ощущение злобного бессилия, которое вызывали в тебе эти газеты — газеты англичан, которые и понять-то трудно. Да и что такое это «правительство», на которое они вечно ссылаются? Его не пощупать и не схватить за горло. Далеко отсюда, в Кейптауне, какие-то неведомые господа собрались за закрытыми дверьми и решают нашу судьбу, а то и еще хуже — не в Кейптауне, а в каких-то чужих городах за морем: они отправляют нам на кораблях свои предписания, сами оставаясь недосягаемыми. А мы должны склонять головы и покорно отвечать: «Слушаюсь, баас», раз и навсегда утратив право самим решать и устраивать собственные дела. Мы даже не могли как следует отыграться за это на тех, кем владели: мы нуждались в них, а они это знали и пользовались этим при каждом удобном случае. Что-то в нашем мире свернуло с пути праведного и стало неуправляемым, а это, разумеется, ничем хорошим не кончится.
Взять хотя бы ту историю с Голиафом. Я купил его несколько лет назад в Ворчестере за четыре быка у человека, попавшего в затруднительное положение по дороге в Кару. Хорошо обученный малый лет пятнадцати или шестнадцати. Не доставлял никаких хлопот до позапрошлого года. Мы тогда работали день и ночь, спеша убрать пшеницу. И вот как-то в воскресенье он не вышел на работу, а когда я отправился разыскивать его, то увидел, что он сидит в тени возле хижины. Ну и что, ответил он на мой удивленный вопрос:, ведь это против закона — работать по воскресеньям. Никакие уговоры не помогали.
— В таком случае, Голиаф, пора тебе кое-что растолковать, — сказал я. — То, что велит делать закон в Кейпе, — это одно. А то, что велю тебе я, твой хозяин, тут, на ферме, — совсем другое.
После порки он с полной готовностью последовал за мной на поле и усердно работал до глубокой ночи. Но на рассвете, когда я будил рабов, Голиаф вдруг подошел ко мне с кожаным мешком за спиной.
— Куда это ты? — говорю.
— Да я, баас, пришел сказать, что иду в Ворчестер, баас, жаловаться за вчерашнее. — И это очень спокойно, чуть ли не подобострастно.
Кто-то, должно быть, подбил его на это, подумал я, скорее всего Абель. Но и сам Голиаф при всем внешнем подобострастии оказался весьма упрям. Я не мог терять времени попусту, пшеница была еще не сжата.
— Прощаю тебя в последний раз, Голиаф. Пойдешь с нами работать?
— Мне очень жаль, баас, но я должен сначала сходить в Ворчестер, баас.
— Ну что ж, тогда слушай меня внимательно. Ступай в свой Ворчестер, если тебе так неймется. Но клянусь всевышним, как только ты вернешься сюда, я задам тебе такую порку, что ты не забудешь ее до самой смерти. Понял?
Он сглотнул слюну, адамово яблоко у него задергалось. Но он уже решился. Я пошел на поле, а он отправился в Ворчестер. Чертовски трудно в эту пору обойтись без работника, но я не хотел выглядеть дураком. Каждый день, пока его не было, я мысленно увеличивал наказание, которое задолжал ему, и ждал, когда он вернется. Восемь дней спустя — мы как раз погрузили на телегу последний сноп пшеницы — прибыл курьер с повесткой от ланддроста Траппса, в которой мне предписывалось в такой-то день явиться в суд.
Если бы меня не пилила Эстер, я бы ни за что никуда не поехал и поглядел бы, что из этого выйдет. Но она нудила, что ей нужны ткани и всякие другие вещи, что кожи и шкуры занимают место в сарае, куда нужно ссыпать пшеницу, и вот я все-таки поехал. Два дня пути и еще полдня ушло на разбирательство в суде. Хорошо еще, что меня не оштрафовали, как в тот раз с Клаасом, а то я бы не сдержался. Но ланддрост удовлетворился строгим предупреждением и долгими разглагольствованиями о новых предписаниях. Более всего меня взбесило то, что этот мерзавец Траппс заявил, что намерен теперь регулярна посылать в Боккефельд своих комиссаров и проверять, как мы там соблюдаем законы. А все из-за того, что у Голиафа хватило нахальства рассказать о том, что я посулил ему перед его уходом.
— А теперь топай домой пешком, — сказал я Голиафу, когда мы вышли из здания суда. — И советую тебе поторопиться, я даю тебе только два дня.
И я уехал на фургоне.
Вернувшись домой, я застал Эстер в нередком для нее злобно-язвительном настроении — «Может быть, хоть это послужит тебе уроком, Баренд». Выслушав эдакое, я так рассвирепел, что тут же оседлал коня и ускакал в Хауд-ден-Бек, чтобы хоть кому-то излить душу.
Сесилия — впрямь образцовая жена! — сварила нам кофе, и я наконец выплеснул все накопившееся во мне раздражение. Николас, как всегда, отвечал осторожно, но Сесилия сразу встала на мою сторону: просто нет сил терпеть этих рабов, особенно Галанта, который все больше и больше отбивается от рук. Потом мы с Николасом отправились в конюшню, он хотел проверить лошадиную упряжь для молотьбы.