Илья сознавал, что для многих женщин он – лишь инструмент их фантазий и в этот момент они не здесь и не с ним. Он не обижался и старался соответствовать их нуждам и знал, что никогда не будет полностью таким, как они хотят, потому что они хотели не его, а другого, кого не было с ними в данный момент, а часто не было и совсем.
С Адри он так и не мог понять, что ей действительно нравится, потому что казалось – ей нравится все. Илья был достаточно опытен, чтобы знать: так не бывает. Женщины, особенно молодые, были любопытны и хотели пробовать разные вещи, но у каждой было то, что она любила больше, что доставляло наслаждение. Женщины были готовы делать и делали другие вещи тоже, но обычно делали это, чтобы доставить удовольствие партнеру, и ждали, терпеливо ждали того, что им действительно нравилось.
Любовь как мелодия, и нужно обладать слухом, чтобы услышать правильную ноту, а все остальное – аранжировка, остального могло и не быть. Адри же казалась каждую ночь разной, и Илья чувствовал, что ласки, от которых она умирала вчера, ее тело отвергает сегодня, что реакция плоти, уже казавшаяся ему безусловной, исчезла и она хочет другого и по-другому. Каждая ночь с ней была первой, и он должен был выучивать ее заново, чтобы на следующую ночь все выученное оказалось неправдой.
Они говорили о вчерашней поездке на катере, и Адри допытывалась, кто лучше выглядел в купальнике – она или Кэролайн.
– Скажи мне правду, – приставала Адри. – Но помни, что я держу в руке. Пусть ответ будет правильным.
Она сжала его чуть сильнее для подтверждения угрозы. Это было немножко больно и очень приятно.
– Сделай так еще, – попросил Илья.
– Сделаю, когда ответишь. Или вообще перестану трогать.
И перестала, убрав руку. Илья положил ее руку обратно и накрыл своей ладонью. Они полежали какое-то время молча, ласки возобновились, и ее пальцы стали все требовательнее. Затем Адри потянула Илью к себе, на себя, в себя, и он взял ее, войдя внутрь и чувствуя, что она хочет, чтобы он сделал ей больно. Он прижал ее руки к подушке и входил в нее, будто брал насильно. Он чувствовал, что это как она хочет сейчас, но знал, что в следующий раз все будет по-другому. Следующий раз с ней снова будет первым.
Когда Илья проснулся, утренний свет уже пробрался сквозь щели ставен и разлиновал стены узкими желтыми полосами. Адри не было, но она оставила свою красную ленту для волос, повязав ее там, где ночью были ее пальцы и губы.
Илья пошел в душ и долго мылся, не снимая ленту, пока она не стала скользкой от мыла и не упала на шершавый каменный пол. Потом он надел шорты, повязал ленту вокруг шеи как галстук-бабочку и отправился завтракать на Keuken Terras.
Парамарибо 4
Жизнь в Суринаме напоминала Илье Сибирь, куда он был сослан после тюрьмы. И здесь, и там борьба за выживание, и Илья сразу почувствовал, узнал растворенную в здешнем воздухе повседневность беды, что висела над сибирской землей так же низко, как и скудное тамошнее солнце. Здесь это ощущение было ярким и жгучим, как красное солнце тропиков, что находит человека в любой тени и сжигает дотла. Люди вокруг жили трудно, жили от утра до вечера, без тоски о прошлом, без планов на будущее, без надежды в настоящем. Илья знал эту жизнь; он и сам так жил долгие пять лет заключения, что пролетели удивительно быстро и остались с ним насовсем.
Тюрьма была словно сон, просмотренный фильм, отдельный от его настоящей жизни, хотя никакой другой жизни у него не было. Он помнил, как после освобождения, уже в эмиграции, все не мог побороть привычку смотреть в чужие тарелки: вдруг там сытнее. Он никогда не жалел, что сидел, и не променял бы это на другое.
Многие сочувствовали, сокрушались, что он провел в заключении лучшие годы молодости – с двадцати трех до двадцати восьми. Он соглашался, но лишь с тем, что эти годы действительно были лучшие.
После перестройки (и гласности), когда Илья уже жил в Америке, он узнал, что статью, по которой его осудили, отменили совсем. А потом не стало и самой страны, в преступлениях против которой он был повинен. Антисоветская пропаганда стала таким же историческим прошлым, как Гражданская война, ведь советской власти больше не было. Не было и Советского Союза, его родины, и вместо нее стала странная, далекая страна – Россия, настоящая заграница.
Обсуждать эти перемены с Антоном не получалось: Антон совсем не помнил советской жизни; его родиной было его детство. Он с трудом говорил по-русски и не понимал горечи Ильи по утраченному прошлому.
– Ну и хорошо, – успокаивал он Илью. – Не стало, и хорошо. Теперь там все будет по-другому, как здесь. И сажать никого больше не будут.
Антон все-таки был безнадежно американец.
Как ни странно, Адри понимала Илью лучше. Жизнь ее семьи была так же разделена на две части: до и после. До – это до независимости, в Суринаме, и после – в Голландии. Независимость заставила их покинуть родину, и память об этом жила в семье рассказами и воспоминаниями о бегстве. Сама Адри никогда не жила плохо, ни здесь, ни там, да и никто из Рутгелтов плохо не жил.
Семья, однако, как и Илья, прошла через опыт подчинения личной судьбы ходу истории, и это их объединяло. Илья, правда, поначалу не мог понять, почему они вообще должны были бежать.
– Вы же не колонизаторы, не белые, – удивлялся Илья. – За что вас-то?
– Ты не понимаешь, – объясняла Адри. – Раса здесь вообще ни при чем. Это все экономика. Знаешь, бразильцы говорят: “Деньги делают тебя белее”. Богатый в третьем мире – уже белый.
Только здесь, в Суринаме, он полностью понял, что Адри пыталась ему объяснить.
Сейчас они бродили по парамарибскому рынку; Ома с ними, зонтик крепко зажат в руке.
Вокруг кипел людской хаос, на длинных досках, поставленных на пустые бочки, разложены овощи и фрукты, которых не могло существовать в природе. Из дальнего конца крытого зала несло густым сырым запахом свежей рыбы. Какие-то люди спали на земляном полу, среди гнилых овощей, объедков и прочего мусора, и покупатели переступали через них, наступали на них, а те лишь сворачивались в клубок и продолжали спать, словно ничто не могло их заставить вернуться в реальность.
Адри шла сквозь толпу, окутанная своей привилегированностью, как коконом. И хотя многие здесь были светлее ее кожей, не возникало сомнений, кто был раньше хозяином, а кто рабом.
Они остановились около лотка с фруктами. Ома долго приглядывалась к длинным плодам папайи (таких больших Илья никогда не видел в Нью-Йорке), гладила их желтую кожу и наконец выбрала шесть плодов. Она также купила какие-то незнакомые Илье фрукты. Продавщица отложила все купленное в сторону, и они пошли дальше.
– А фрукты? – не понял Илья.
– Их принесут домой, – сказала Адри. – После рынка.
– А как они знают куда?
– Найдут. – Адри посмотрела на растерянного Илью и пожалела его. – Здесь все знают, кто мы и где живем. Когда я шлю Оме письма, никогда не пишу адрес. Просто “Суринам, Парамарибо, Ома Ван Меерс”. Или “Суринам, Хасьенда Тимасу”. И все.
Они вышли наружу, и воздух облепил кожу липким жаром. Солнце било красным в глаза. Илья зажмурился. Это не помогло; солнце пробралось сквозь сжатые веки и начало плавить зрачки. Во рту пересохло, и хотелось пить.
Вокруг лежала широкая пыльная улица без тени. Илья ступил ближе к стене, надеясь найти тень от здания, но тени не было. Солнце стояло прямо над головой и светило без жалости и снисхождения к его белой коже. Илья почувствовал свою чужесть здесь, в этом месте, в шести градусах к северу от экватора.
Неожиданно он оказался в тени: это Ома накрыла его своим зонтиком. Он взял у нее зонт и поднял повыше, чтобы тени хватило для двоих. Они пошли рядом, держась близко друг к другу. Адри ушла вперед; она всегда очень быстро ходила, и Илья следил, как поля ее белой парижской шляпы плывут сквозь толпу.