– Немец… – усатый Роман Хомяк разрыдался, как ребенок. Бросился, сорвал с кровати белоснежную простыню, закутал в нее Степку и бережно усадил на кровать. – Ничего, ничего… Я тебя на ноги поставлю, – плакал и никак не мог остановиться. – У нас еще – дел и дел… Так, немец?
– Хомяк, неужели это ты? – едва слышно спросил Степка, и западенец снова разрыдался.
Тем временем второй визитер жестом подозвал главврача и строго спросил, указывая на немца:
– Почему тут находится этот человек?
– Не знаю, – испугался доктор.
– От чего вы его лечите?
– От шизофрении…
– Он социально опасен?
– Нет, – сказал доктор.
– Мы можем его забрать?
Главврач испуганно оглянулся, словно где-то в углу палаты его ждал ответ. Визитер нахмурился.
– Я заберу его под свою персональную ответственность, – сказал. – Могу написать расписку – я, Семен Григорьев, новый председатель исполкома области…
– Умоляю, умоляю… – засуетился доктор. – Не нужно расписок! Сейчас я выпишу справку.
– Какую справку? – повысил голос Семка Григорьев. – О том, что безосновательно держали невинного человека в больнице?
– Хорошо, – лоб главврача покрылся потом. – Без справки…
Хомяк подошел к Григорьеву. Пожал его руку.
– Спасибо! Если бы не ваша добрая воля… Я в вашей области никого не знаю.
– Не благодарите, – твердо ответил Григорьев. – Это мой гражданский долг. Слава Украине.
– Навеки слава, – ответил Хомяк и подтолкнул Степку к Григорьеву. – Благодари, немец… Если бы не этот человек…
– Спасибо, – сказал немец. – Если бы не вы… И другие добрые люди…
Григорьев подтвердил Степкины слова серьезным кивком – мол, да, если бы не я… и другие добрые люди…
Морозным январским днем девяносто второго года немец вернулся в Ракитное. Шел по знакомой с детства улице, и слезы бесстыдно текли по небритым щекам. Остановился около родительской хаты, сел на лавку и достал из кармана «Пегас» – накупил его на Романовы деньги. Хомяк и очки новые купил, и одежку, и с собой в карман положил.
– Э-э, что твоя степь! – сказал. – Не за что глазом зацепиться. Ко мне приезжай! В горы…
Степка сидел на лавке и все думал, что, верно, в родном селе его мало кто вспомнит. По улице шли люди, искоса посматривали на худого незнакомого мужичка, который черт знает чего трется около Татьянкиной хаты, оглядывались. Немец испугался: а вдруг в Ракитном не осталось никого из тех, кто его помнит. И Маруся… Маруся где?
Неподалеку остановились две девчушки лет четырнадцати. Одна беленькая, вторая – черненькая… На немца смотрят, а подойти боятся.
– Надюша? Любаня? – пугаясь собственного голоса, произнес Степка.
Девчушки переглянулись.
– А вы кто такой?
– Папа ваш. – И заплакал.
Из хаты вышла Татьянка – не узнать: толстая, даже лицо такое толстое, что и горбатый нос на нем теряется.
– Чего встали? – окликнула дочек.
– Папа вернулся! – ответила Надюша, и девчушки ближе подошли к немцу.
– Ты точно наш папа? А не брешешь? – осторожно спрашивают.
В карманы полез – конфеты на лавку высыпал. Татьянка охнула и зажала рот ладонью – вот так сюрприз!
А от своей хаты на них смотрела Маруся. Видела, как содрогались от плача худые Степкины плечи, как засуетились вокруг него Надюша и Любаня, уселись на лавку с двух сторон, удивленные, взволнованные, настороженные, как подошла толстая Татьянка, закачала головой, будто на похоронах, как наконец повели немца в дом…
Маруся усмехнулась печально, приложила руку к сердцу, зацепив тяжелое коралловое намысто, и пошла в хату.
Немцу нездоровилось. Тяжелыми сапогами в живот – и то легче было, а теперь, когда Степка наконец оказался дома, неожиданная мрачная волна накрыла с головой, давила на сердце, рвала его на куски…
Девчушки крутились около отца.
– А где ты был так долго, папа?
– Да так… – пробовал улыбнуться. – Тайна.
– Военная? – таращили глазенки близняшки.
– Военная…
– Оставьте отца в покое! Пусть отдохнет, – цыкала на девчушек мать.
Татьянка гремела кастрюлями на кухне, быстро собирала немцу поесть и думала о том, что Степка вернулся вовремя: Поперек уже не тот – стара для него Татьянка, другие забавы себе нашел, да и о девочках слышать не хочет, мол, не его это дети и точка, а одной – тяжело… Тяжело. Хорошо, что Степка вернулся. Он детей не бросит, а все остальное… Со всем остальным как-то разберутся.
Степка поел борща домашнего горячего, потянулся к «Пегасу», но вдруг схватился за сердце и повалился с табурета на пол.
– Вот это мне вернулся, чтобы дуба врезать?! Не бывать этому! – рассвирепела Татьянка.
Вместе с дочками потащила немца на диван и, пока девчушки дрожали около него, сбегала к фельдшеру: набрала сердечных капель и добрых советов и принялась Степку лечить. Он глотал горькие капли, клал таблетку под язык, все порывался встать, но ничего не получалось – сердце, изболевшееся поруганное сердце все не отпускало, стучало неровно, рывками, словно торопилось куда-то, или вдруг замирало и едва слышно сигнализировало, что еще живо. Степка пытался понять его настоящие намерения: поживет еще или пришло время руки на груди складывать?
Библиотекарша сидела около него, все разглядывала, каким стал муж, и тайком смахивала слезу, потому что и у самой сердце не на месте, напоминало: из-за тебя, баба, немца не было дома долгих одиннадцать лет. Библиотекарша думала-думала, как усмирить муки совести, и надумала.
На третий день после возвращения мужа набралась смелости и вечером пошла к Марусе.
– Здравствуй, Маруся, – сказала с порога. – Слышала? Немец вернулся.
– Слышала, – ответила Маруся и от швейной машинки не оторвалась.
Библиотекарша покраснела от непонятного, но очень ощутимого оскорбления.
– Болеет… Помрет, верно! – сказала с вызовом. – Пошла бы к нему… Попрощалась…
– Нет, – ответила Маруся, глянула библиотекарше в глаза и снова взялась за шитье.
– Тьфу ты, румынка проклятая! – зашлась злобой Татьянка. – И за что такую падлу всю жизнь любить до потери памяти? Одиннадцать лет за решеткой провести из-за такой паскуды… Да я бы…
Маруся оторвалась от шитья.
– Так ты знала, где был?
– Не знала, – испугалась библиотекарша и побежала прочь.
Маруся подошла к окну, глянула на заснеженную ракитнянскую улицу, голую сирень за забором, старую вишню под окном. Когда нашла под сиренью кораллы, ожил куст, расцвел, хоть по всем законам должен был бы… А ставки сгинули. Не сможет теперь соврать немец, что идет на ставок рыбу ловить. Как погиб Юрчик, так и ставки вслед за ним. Камышом зарастать стали, вода помутнела… Через несколько лет за селом вместо чистых ставков – болота.
Маруся погладила кораллы на шее и легким движением отворила окно. В комнату ворвался свежий морозный воздух, погнал из комнаты тепло, но женщина не замечала, как задрожали плечи, пальцы стали холодными, словно жгли ледяным отчаянием. Она смотрела в морозную ночь, пока совсем не замерзла. Опомнилась. Окно закрыть хотела.
– Здравствуй, Маруся… – услышала от сиреневого куста знакомый до крика голос.
Немец как с ума сошел. Встал вдруг, одежку ищет… Девчушки в один голос:
– Лежи, папа. Еще совсем нездоровый…
– Нет, дети… Так належался, что и врагу не пожелаю. Пойду… Пройдусь…
Татьянка в хату, немец из хаты.
– Пойду… – говорит.
– А как же, – усмехнулась горько. – Ты ж на рыбу?
Брови нахмурил. Ничего не ответил. Стукнул дверью и ушел.
На ракитнянской улице – как и одиннадцать лет назад. Собаки брешут, люди по хатам греются, от клуба музыка гудит, а с небес на все это луна смотрит. Немец дошел до голого сиреневого куста.
– А ты все растешь…
Под кустом стал, а «Пегас» закурить не успел. Маруся окно отворила, немец и замер. Смотрит на нее, мама ж ты моя родная… Она… Она. Сколько раз закрывал глаза и все рисовал в воображении свою Марусю – косы черные, очи жгучие, а улыбка отчего-то всегда печальная, словно знает тайну невероятную и приказ – ни с кем той тайной не делиться. Она… Кораллы на груди… Откуда? Он же намысто под кустом закопал. Как узнала? Руку к намысту приложила, словно клянется кому-то в ночи. «Что делает? Замерзнет же», – испугался вдруг, потому что пальцы с сигаретой уже задубели, а Маруся все стояла и стояла у открытого окна.