Марусю представил… Вот бы стала у двери, раскрыла объятия, кинулась к нему… Все бы простил! Все! Детей бы новых родили… Жить бы начали заново.
Марусю представил… Гордую, молчаливую, красивую до потери памяти. «Вряд ли», – промелькнуло, и все же Лешка решил попытаться.
Маруся вышивала черный крест на обычной простыне, когда Лешка вошел в комнату, сел напротив нее и сказал:
– Поговорить нужно, жена…
Маруся замерла и насторожилась.
– Ну… Жизнь нам обоим… сердца вырвала. Не заживет… А жить нужно, – начал путано и беспомощно. – Я плохого не помню… Забыл! Все забыл. Словно впервые тебя сегодня вижу. И ты… Ты так попытайся… Мне работу новую предложили. Завтра же можем собраться и выехать. Все сначала… Давай попробуем, Маруся…
Маруся рукою голой груди коснулась.
– Где мое намысто? – И в глаза ему заглядывает.
Лешка покраснел от гнева. Но сдержался.
– Ты, жена, меня слышала?
Глаза опустила.
– Ты в смерти Юрочкиной виноват, – произнесла то, что Лешка так боялся от нее услышать.
– Вот как? – с вызовом, потому что одно дело, когда ты себя сам винишь, а другое – когда тебе другие этим глаза колют. – И чего ж это?
– Намысто забрал… – простонала. – Сыночек еще до своего рождения мне наказывал – не снимай, мама, намыста, иначе быть беде. А ты…
– А что ж ты не рассказала мне сон свой?
– А ты бы поверил? – да опять к нему. – Где намысто мое?
– Не знаю! – вскочил. – Так как? Поедешь со мной?
– А немца куда дел? – спрашивает.
Усмехнулся хищно.
– В сумасшедшем доме немец твой. Таблетками рыгает… И до конца дней рыгать будет! – Уже нет сил сдерживаться. – Так как? Едешь?
Замерла. В одну точку смотрит.
– Ну… Как знаешь… Сам поеду… Устроюсь… Работать начну, а потом за тобой приеду… – глянул на Марусю и понял – навеки прощаются.
Весной восемьдесят второго Лешка действительно уехал. Перед тем продал новую хату с газом и старую бабы-Ганину. Какую-то копейку Марусе оставил, но большую часть с собой прихватил. В Ракитное вернулся голодный Поперек, немцева Татьянка повеселела, а Маруся решила выкорчевать старый сиреневый куст, потому что уже второй год подряд тот сохнул и сохнул. Копнула под корень, лопата натолкнулась на что-то твердое. Маруся присела под кустом и увидела тяжелое коралловое намысто.
– Степа… – прошептала горько.
С того дня – подменили женщину. Смеяться на всю улицу не стала, но каждый из ракитнянцев отметил, как энергично хозяйничает теперь Маруся на запущенном подворье, как часто поливает сухой сиреневый куст и уже не лепит черных крестов с красными шариками на любое платье, которое шьет для ракитнянских баб.
– Наконец очухалась, – говорила без осуждения старая Нечаиха. – Только почему это она за мужем не поехала?
Нового-старого председателя Поперека тоже это интересовало. Да и дисциплинированная подстилка Татьянка на ушко нашептывала, что это Маруся в свое время на них в район писала.
Однажды вечером Поперек ввалился в Марусину хату, уселся, как хозяин, и приказал:
– Давай! Угости председателя!
– Идите себе, – ответила Маруся и только крепче прижала намысто к груди.
Поперек смерил Марусю взглядом – ох и вкусная, как конфетка!
– Чего выкобениваешься? Ложись! Хочу с тобой аморальную связь завести! Ты ж не будешь на себя в район писать?
– В район – не буду, – ответила Маруся. – Мужу позвоню. Он теперь у меня большой начальник в области. Приедет – враз порядки наведет.
Поперек испугался и удивился одновременно.
– Так он с тобой не развелся?
– Чего б это? – прожгла его черными очами. И повторила: – Идите себе.
Пробовали и другие ракитнянские мужики к Марусе женихаться, но она лишь усмехалась презрительно и знай пугала кавалеров Лешкой, который, если узнает, так всем кости переломает. Но годы шли, и скоро уже никто не верил, что когда-нибудь Лешка приедет за Марусей и заберет ее с собой, и как ни ломали головы, не могли понять, почему Маруся не едет к нему, а все возится на том дворе, платья шьет и возит в город яйца и кур на продажу, чтоб копейкой разжиться.
Так и до девяносто первого дожили.
Юрчику восемнадцать исполнилось бы. А исполнилось Ларке. Уехала после школы в город учиться, перед тем побожилась матери, что ни за что в село не вернется, в городе на быструю руку выскочила замуж за однокурсника и перед теми августовскими днями, которые оставили от Советского Союза только воспоминания, родила рыжего, как немец, симпатичного мальчонку и назвала его Степаном.
В роддоме Ларка оказалась в одной палате с симпатичной, хоть и немного манерной Еленой, женщиной лет тридцати с хвостиком, которая лишь теперь надумала рожать, поэтому ей сделали кесарево, чтобы спасти недоношенную девочку.
– А что ж вы так долго собирались? – спросила быстрая на язык Ларка, когда младенцев после кормления унесли и аж до следующего кормления можно было языками потрепать.
– Достойного мужчину ждала! – высокомерно ответила Елена.
– И что? Дождались? – допытывалась Ларка.
– А он сегодня придет, сама увидишь! – сердито ответила Елена.
– Куда придет? – рассмеялась Ларка. – В роддом? Сюда и мышь не пролезет.
– Мышь, может, и не пролезет, а мой муж всюду пройдет!
– Верхолаз? – попыталась выяснить профессию Елениного мужа Ларка.
– Начальник! – ответила Елена гордо.
Через пять минут в палату без стука вошел важный седой, хоть и не старый мужчина под пятьдесят с пышным букетом, и, прежде чем Елена успела протянуть к нему руки, Ларка вытаращила глаза и закричала:
– Ой! Дядя Алексей! Это вы?
Лешка смутился, растерянно посмотрел на Ларку.
– Да я Ларка! Степана Барбуляка дочка! – закричала еще громче. – А вы вон какой стали! И не узнать… А тетя Маруся… – затараторила, – одна-одинешенька. Мама писала, что к ней все ракитнянские мужики заигрывали, а она… – остановилась, растерялась, – а она, должно быть, вас ждет…
И откуда Ларке знать, что еще год тому назад Маруся получила письмо с уведомлением, что их с Лешкой брак расторгнут по инициативе мужа. Откуда?
Лешка нервно огляделся и сказал растерянной Елене:
– Дорогая… Тебе, наверное, будет лучше в отдельной палате. Я сейчас прикажу… – К двери шаг сделал.
– Дядя Алексей! – уже ему в спину крикнула Ларка. – А вы про отца моего ничего не знаете? Мама говорила, что только вы бы и могли помочь…
– Нет, не знаю, – ответил Лешка и как ужаленный выскочил из палаты.
В первый месяц в психиатрической больнице немца поместили в одноместную палату и настырно лечили, хоть он не выказывал ни малейшего желания жить дальше. Степка не понимал, что с ним случилось, потому что был уверен – это Татьянка вызвала докторов и его завезли подальше от Ракитного, чтоб председателя не компрометировал. Пытался узнать у молчаливых санитарок и медсестричек, где именно находится, но те лишь отмахивались и прикладывали палец ко рту – мол, тебе, голубчик, лучше помалкивать.
Синяки и отеки сошли, срослась рука, немцу на нос нацепили новые очки и однажды повели не в манипуляционную, а в небольшую хмурую комнатушку без окон, где возле грубо сколоченного стола с телефонным аппаратом его поджидал остроглазый кавказец с горбатым, как у Татьянки, носом.
– Гражданин Барбуляк? Степан Григорьевич? – спросил официально.
Степка отчего-то сразу загрустил. Мотнул головой – мол, я Барбуляк.
– Значит, на ставок ходить любите? – спросил кавказец ехидно.
– Есть такое, – еще больше загрустил Степка: этот кавказец не был похож на доктора. А если он все же доктор, то очень специфический… Патологоанатом. Но Степка не знал таких слов.
– И что там? – продолжал кавказец.
– А вам зачем? – осторожно спросил немец.
– Должны же мы решить, какими методами лечить вашу болезнь, – усмехнулся тот криво.
– Совсем ничего не болит, домой хочу, – сказал Степка и вспомнил Марусю: как она там?