III.
В своем роде еще более сомнительна моральная тенденция «Анны Карениной». Она выразилась в знаменитом эпиграфе: «Мне отмщение, и Аз воздам». Загадочный эпиграф! Отмщение очень сурово: для Анны — тяжкие нравственные истязания, позор и смертная казнь; для Вронского почти то же самое; он ведь идет на войну, чтобы врубиться в турецкое каре и погибнуть. Но мщение, облекающееся в форму суда, предполагает существование преступников. Где же они, преступники? Защитительная речь художника не оставила камня на камне от обвинительного акта, построенного моралистом. Толстому не удалось скрыть любовь и восхищение, которые внушает ему «преступная» Анна{34}; в некоторых сценах романа (например, в сцене посещения Карениной Левиным) он даже не пытается скрыть эти чувства. Вронский ниже Анны на целую голову, но от преступника его отделяет целая пропасть, — пропасть незлобивости, равнодушия, богатства и совершенного «comme il faut»{35}. Он — один из тех людей, к которым применимы решительно все эпитеты с прибавкой двух слов «не очень»: Вронский не очень умен, не очень глуп, не очень зол, не очень добр, не очень образован, не очень невежествен и т.д. Таких людей не отправляют на казнь. Остается третий участник драмы — Каренин. Он, конечно, антипатичен автору, как и читателям. Но ведь жертве-то, во всяком случае, не воздают отмщения.
И за что отмщение? Критик, который, по словам самого Л.Н.Толстого{36}, лучше всех понял и разъяснил «Анну Каренину», — М.С.Громека дает следующее толкование моральной идеи, выраженной в эпиграфе романа. «Та смутная и суетная вера в достоинство и прочность произвольной смены человеческих страстей, которая называется приложением принципа свободы к области чувства любви, — эта quasi-либеральная вера в романе Анны получает смертельную рану. Художник доказал нам, что в этой области нет безусловной свободы, а есть законы, и от воли человека зависит согласоваться с ними и быть счастливым, или преступать их и быть несчастным. Нет здесь свободы близоруко и преждевременно торжествующему в наше время свою ложную победу человеческому рассудку, думающему, что он может изменить законы человеческого духа, игнорируя их силу, и преобразовав их согласно своим отвлеченным концепциям. Нельзя разрушить семью, не создав ей не счастья, и на этом старом несчастии нельзя построить нового счастия. Нельзя игнорировать общественное мнение вовсе, потому что, будь оно даже неверно, оно все же есть неустранимое условие спокойствия и свободы, и открытая с ним война отравит, изъязвит и охладит самое пылкое чувство. Брак все же есть единственная форма любви, в которой чувство спокойно, естественно и беспрепятственно образует прочные связи между людьми и обществом, сохраняя свободу для деятельности, давая силы для нее и побуждение, создавая чистый детский мир, создавая почву, источник и орудия жизни. Но это чистое семейное начало может создаться лишь на прочном основании истинного чувства. На внешнем расчете оно построено быть не может. И позднее увлечение страстью, как естественное последствие старой лжи, разрушив ее, не исправит тем ничего и приведет лишь к окончательной гибели, потому что... «Мне отмщение, и Аз воздам»«{37}.
В этом есть немало фактически верного. Для такого человека, как Вронский, общественное мнение бесспорно — неустранимое условие спокойствия (свободу лучше оставить в стороне) и открытая борьба с грозной властью предрассудка должна была, конечно, отразиться на «пылком чувстве» совратителя Анны Карениной. В той длинной цепи, которая притащила Анну под колеса поезда, общественное мнение является, пожалуй, самым существенным звеном. Вронский не может бороться с ветряными мельницами социальных предрассудков не только потому, что донкихотовский элемент мало свойствен его натуре; но для него акт подобной борьбы был бы равносилен самоубийству: ведь все величие Вронского, позволяющее ему смотреть на большинство людей, как на вещи, сводится к могуществу социальных предрассудков, — и он сознает это, если не умом, то своим безошибочным инстинктом. Однако, неужели ж основная идея «Анны Карениной» действительно верно формулирована Громекой? Есть ли вообще в его толковании какая-либо моральная идея? В кратких словах оно сводится к старой поговорке: не давши слова, крепись, а давши, — держись. Анна дала слово Каренину и не сдержала его. Вронский дал слово Анне и тоже не сдержал или сдержал плохо. За это оба обрекаются на смерть. Я не говорю ни о несоответствии преступления и наказания, ни о множестве смягчающих обстоятельств, — пусть мы находимся в царстве категорического императива в его строжайшей, нечеловеческой форме! Но в суде над героями «Анны Карениной» отсутствует самое элементарное условие справедливости, без которого суд окончательно превращается в лотерею. Пусть «смутная и суетная вера в достоинство и прочность произвольной смены человеческих страстей» клеймится презрительной кличкой «quasi-либеральной веры». Но равенство всех людей перед могуществом общего закона есть самое элементарное условие самого шаблонного понимания справедливости; это азбука либерализма, к которому никакая ирония, никакая традиционная вера не прилепит пренебрежительной частицы «quasi». И это условие Грубейшим образом нарушено в «Анне Карениной». «Бесстыдно растянутое, окровавленное» тело Анны лежит на столе казармы. Но княгиня Бетси Тверская (— «Au fond, c’est la femme la plus d?prav?e qui existe{38}. Она была в связи с Тушкевичем, самым гадким образом обманывая мужа», — говорит о ней снисходительная Анна) продолжает устраивать «cosy chat»{39} и принимать Тушкевича в своей роскошной гостиной LouisXV. Точно так же Лиза Меркалова и Сафо Штольц, «забросившие чепцы за мельницы» и своим «новым, совсем новым тоном» несколько смущающие адюльтерный либерализм самой княгини Тверской, продолжают весело проводить время с Васькой Калужским, Стремовым и тем молодым человеком, при входе которого дамы встают, несмотря на его молодость. Вронский — «как человек, развалина» и отправляется автором на смерть. Но Стива Облонский, профессиональный грешник, получает место «члена от комиссии соединенного агентства кредитно-взаимного баланса южно-железных дорог и банковых учреждений»{40} и безмятежно наслаждается жизнью.
«Есть манера и манера, как забросить чепцы за мельницы, — говорит на своем переводном языке Бетси Тверская, — ...муж Лизы Меркаловой носит за ней пледы и всегда готов к услугам. А что там дальше в самом деле, никто не хочет знать. Знаете, в хорошем обществе не говорят и не думают даже о некоторых подробностях туалета. Так и это». Бетси Тверская смотрит на вещи здраво. Желая добра Анне, опытная княгиня осторожно напоминает ей в этом разговоре старые пушкинские слова: свет не карает заблуждений, но тайны требует для них... «Свет! — говорит с презрением Вронский, — какую я могу иметь нужду в свете?» Правда, Вронский бессознательно говорит неправду. Однако в устах Анны эти слова звучали бы гораздо правдивее. Она готова жить вне света, но не может жить против него: ведь не одни Картасовы, Стремовы, Меркаловы выдумали светские максимы; их Анна могла бы презирать, сделав над собой небольшое усилие. Но во власти тех же максим оказываются и самые лучшие. Кроткая Долли не находит возможным составить семейный круг для Анны, которой она обязана очень многим. Когда Дарья Александровна решается заехать в имение Вронского, она бессознательно чуть-чуть гордится этим, как мужественным подвигом во имя дружбы и христианской любви. И чувствует она себя там, как набожный Данте в компании грешников ада. О своих детях Долли отвечает Анне «коротко» и «холодно», как бы не признавая за последней права даже спрашивать о столь чистых и невинных существах. И не только она, но и представитель народа, кучер Филипп, испытывает в этом неправильном доме такое же смутное чувство неловкости. «А так мне скучно что-то показалось, Дарья Александровна, не знаю, как вам», — говорит он Долли. Добрая Варя, получившая от Вронского в подарок целое состояние, категорически отказывает ему в его просьбе пригласить в свое общество Анну, хотя, конечно, была бы очень рада принять княгиню Тверскую. И в Варе, и в Долли, и в Кити, как они ни симпатичны Толстому, он наметил, правда, едва-едва заметными штрихами, черты «честных женщин, усталых от своего ремесла»{41}. Более того, сам высоконравственный Левин, презирающий свет, ненавидящий предрассудки, не пустит к себе Каренину на порог. Степан Аркадьевич завез его, правда, в дом своей сестры, но Левин дал согласие на этот визит лишь после нескольких бутылок шампанского и, едва выехав из клуба, уже спросил себя, «хорошо ли он делает, что едет к Анне». А затем, когда он совершенно протрезвился и увидел чистую Кити, «сомнения его о том, хорошо или дурно он сделал, поехав к Анне, были окончательно разрешены. Он знал теперь, что этого не надо было делать».