— Нет, — сказал уполномоченный ГКО, отсмеявшись. — Физики говорили по-другому. Точное определение девяносто четвертого, который пока еще на кончике карандаша, — труднейшая задача. С нею лишь академик Хлопин может справиться. Если бы не война, считают они, в его лаборатории давно бы уже получали девяносто четвертый, дело к тому явно шло. Вот так они говорили.
Хлопин, подняв голову, что-то рассматривал на потолке. Кафтанов с недоумением посмотрел вверх. Потолок был как потолок — белый и гладкий. Хлопин вяло проговорил:
— Болен я, Сергей Васильевич! Столько лет вожусь радием, с полонием, с ураном… Элементы, отнюдь не оздоровляющие организм… А эти, еще неизвестные, еще несозданные? Кто знает, как они подействуют? Хорошего не ждать… Дело ведь не ограничится микрограммовыми навесками, те сравнительно безопасны. Нет, счет пойдет на граммы, на килограммы… Один французский король сказал — после меня хоть потоп. У нас будет обратная ситуация: потоп у нас, потоп при нас, потоп на нас! А после нас — ясная погода. На нашем горьком опыте научатся остерегаться. Мы собой, своим телом проверим нормы безопасности… Вас удивляет моя откровенность?
Такой откровенности Кафтанов и вправду не ждал.
Сдержанный академик обычно не позволял себе сильных эмоций. И что в последнее время нездоровье посещало его все чаще, Кафтанов знал. Кафтанов растерянно забарабанил пальцами по столу. Разговор пошел иначе, чем намечался.
— Я понимаю — нездоровье… Тут уж ничего не скажешь… Как по-вашему, Виталий Григорьевич, кто другой сможет сделать эту работу лучше вас? — Он заметил, как вспыхнуло бледное лицо Хлопина, и поспешно добавил — Я имею в виду — сделать как вы, заменить вас.
Хлопин явно не принял поправки.
— Лучше меня никто не сделает. А как я могу сделать только я. Сомневаюсь, чтобы меня можно было заменить. — Он хмуро поглядел на смущенного собеседника и тихо засмеялся — А поскольку я сам обьявляю себя незаменимым, то вывод один — надо браться.
— Буду докладывать в правительстве о вашем согласии, Виталий Григорьевич, — сказал обрадованный Кафтанов.
— Можете докладывать. Кто из физиков, вы сказали, возглавляет урановые исследования? Курчатов?
— Курчатов. Вам надо с ним встретиться.
Хлопин снова нахмурился:
— Вы хотите сказать, что Курчатову надо встретиться со мной? Сообщите ему, где я остановился и что я жду его у себя…
Курчатов в Москве ждал результата переговоров с Хлопиным, вызванным из Казани.
Марина Дмитриевна тосковала в Казани: она писала, что не хочет провести в одиночестве свой день рождения в апреле. До сих пор, всю их почти двадцатилетнюю супружескую жизнь, они в этот день были вместе. И он, кажется, позабыл, что надо укладываться для окончательного переезда в Москву!
Курчатов утешал ее и оправдывался: «Главное, что меня держит, — это приезд Хлопина… Хлопин будет здесь или в самом конце марта, или в первых числах апреля, и, следовательно, я приеду к самому твоему дню рождения, о чем очень мечтаю».
Но хоть встреча с Хлопиным должна была произойти по собственному его настоянию и сам он, десятки раз придирчиво проверяя себя, точно знал, что Хлопин не может отказать, на свидание он шел со стесненным сердцем. Слишком уже сложными были их взаимоотношения в прошлом. И слишком уж часто, когда он и Хлопин начинали взаимодействовать, в логику дела, ясную, точную, врывалось нечто нелогичное, нечто из психологии, а не из физики, — любая предварительная наметка поведения становилась зыбкой…
Курчатов шел и мысленно разговаривал с Хлопиным. В загодя отрепетированной беседе он убеждал, оспаривал возражения. Серьезных контрдоводов он, однако, не ожидал. Что мог возразить ему этот человек, один из сильнейших радиохимиков мира, создатель отечественной радиевой промышленности, ученый, больше всех знавший о том, как, на какие осколки распадается ядро урана? Кому же, как не Хлопину, возглавить поиски нового элемента, столь важного для промышленности и обороны?
«Виталий Григорьевич, — скажу я ему, — кто же, как не вы?»
В мыслях разговор вращался вокруг сути дела, не уходя в сторону от нее. В реальности он сразу пошел иначе. Хлопин приветливо показал на кресло, сам сел рядом — начал беседу первый:
— Итак, разворачиваем второй тур урановых исследований? Сколько вы добивались такого широкого разворота, Игорь Васильевич! Грешен, не сочувствовал, считал, что зарываетесь. Уверен был, что перепрыгиваете через промежуточные стадии. Многие теперь, наверно, обвинят: недооценил-де практическое значение урана, недопонял, как говорит нынче молодежь. Заметьте, префикс «недо» — из модных для нашего времени: недостача, недоделка, недовыполнение, вероятно, скоро появится и недоперевыполнение… Так что мои просчеты — недопрозрения или, проще, недоучеты — вполне в стиле времени! Итак, какое вы мне дадите задание? Какие установите сроки выполнения?
Он говорил, дружелюбно улыбаясь, с доброй иронией, на бледных щеках постепенно проступала краска. Он заранее показывал согласие, почти радость. Курчатов старался не дать обмануть себя внешней приветливостью. Хлопин не мог перемениться. Люди с таким характером не меняются. Он, Курчатов, будет с ним говорить, как заранее наметил. Никаких выяснений отношений, никаких обсуждений прошлого. Сухая деловая беседа — и только!
Но внезапно Курчатов почувствовал, что и не может, и не хочет вести с Хлопиным такой разговор. Он смотрел на Хлопина почти растерянно. Хлопин, конечно, остался прежним, но Курчатов вдруг увидел в нем иного, почти незнакомого человека. И то, что он говорил, Курчатов тоже воспринимал по-иному, чем воспринял бы еще недавно. Хлопин вроде бы извинялся, признавал, что был неправ в старых спорах, а Курчатов с неожиданной для себя убедительностью вдруг осознал, что не было у Хлопина ошибок, как не было их у Курчатова, — оба были правы: и он, Курчатов, настаивавший, чтобы в урановые исследования бросили мощные средства, и Хлопин, возражавший против такой мобилизации народных ресурсов в одной отрасли за счет ужимания всех других. Простое толкование их прежних схваток: с одной стороны — энтузиаст науки, ратующий за передовое, с другой — холодный консерватор, гасящий высокий порыв, — нет, это слишком примитивно! Все было по-другому. Была страшно трудная загадка природы — и острая нехватка сил для ее быстрого решения. И были тяжелейшие международные условия, близилась схватка между могучими державами — обстановка предъявляла свои требования к ученым. Каждый из них двоих — и Курчатов, и Хлопин — видел одну сторону проблемы, а сторон имелось больше. «Кто из нас энтузиаст?» — вдруг со смущением спросил себя Курчатов. Он с почти болезненной остротой чувствовал, что Хлопин может не только извиняться, но и сам бросить упрек. «Я ведь никогда не оставлял своих урановых тем, вот такое у меня к ним отношение. И программа, мной составленная еще до войны, — разве она не показывает, как сам я увлекался изучением распада урана, какие надежды на него возлагал? Цель у нас была одна, хоть методы и разные, — неужели вы этого не поняли?»
Курчатов как бы поднялся над собой прежним, рассматривал прошлое как бы с высоты. Это была высота более глубокого понимания. Оно явилось непредвиденно, к нему еще надо было привыкнуть. Если Хлопин переменился мало, то он, Курчатов, стал иным.
И, отбрасывая все побочное и несущественное, Курчатов заговорил об единственно важном — об общем их деле, о дьявольски трудной проблеме, которую им отныне совместно решать.
— Все непонятно в девяносто четвертом, — говорил Курчатов. — Даже девяносто третий — загадка, ведь никто у нас его не знает. А девяносто четвертый — сплошная темь! Как получить? Как выделить? Какие константы распада, если он и впрямь распадается под действием нейтронов?
Он нанизывал один вопрос на другой, это была цепочка загадок, физики не могли резрешить их собственными силами — Курчатов не скрывал некомпетентности. Хлопин смотрел на Курчатова и тоже удивлялся — молчаливо, не показывая этого ни единым словом, ни одним недоуменным жестом. Удивлялся Курчатову, удивлялся и себе. Хлопину казалось прежде, что он хорошо знает этого человека. Он плохо знал его. Он помнил физика, во всем похожего на этого, но иного — шумного, веселого, властного, такого энергичного, что от его энергии порою некуда было деться. Тот, прежний, всех подчинял себе, во все вмешивался, даже когда не просили, — особенно охотно, когда не просили, — свое дело в его глазах было если не единственно важным, то во всяком случае самым важным. И он делал массу полезного, наладил циклотрон, открыл изомерию ядер, но практичность чудовищно совмещалась с заоблачностью. Все в нем было противоречиво. Исследование абстрактнейших проблем и общественная деятельность — председатель месткома, агитатор, даже член Ленсовета. Тонкие опыты — и физический труд, молоток и отвертка вперемешку с карандашом: днем комбинезон в масле, ночи — над иностранными журналами. Даже внешность противоречива — энергии и напора на десяток людей, а в лице, очень красивом, что-то женственное, почти безвольное. Хлопин всю жизнь прожил среди ученых, встречался с великими людьми науки — все они были какие-то иные! Вероятно, его раздражало в Курчатове именно то, что тот мало соответствовал привычному облику ученого. И еще одно вдруг понял Хлопин — настолько важное, что оно как бы бросило иной свет на все свершившееся. Он недавно счел за обиду, что новую его программу от него забрали. Он хотел сделать РИАН центром исследований урана, с ним не согласились, грубо указали на его скромное место, нанесли оскорбление как ученому — так он воспринял известие о новосозданной лаборатории. Не было обиды Не было оскорбления. Было нечто совершенно иное — высокое уважение к нему как ученому, понимание его исключительности. Уважение слышится в каждом слове Курчатова, он открыто подчеркивает уникальность того, что просит радиохимиков совершить. Все правильно, все правильно! Программу Хлопина могут осуществить и радиохимики, и новый коллектив Курчатова. Но исследовать девяносто четвертый способны лишь радиохимики, физикам это сегодня не под силу. И вот Курчатов предлагает: «Не занимайтесь тем, что я могу сделать без вас. Возьмите на себя то, что только вам по плечу. Мы этого сделать не можем».