— Баба с возу, кобыле легче! — объявил повеселевший Алиханов. — Кончаем заседание, товарищи. Поворот «все вдруг», как у моряков. Все указания отныне дает Игорь Васильевич.
Курчатов остался, остальные удалились. Алиханов спросил: верно ли, что Курчатов сосредоточивается на делении урана? Об этом с час назад говорил Иоффе. Алиханова тоже привлекало деление урана, жутко же интересная проблема, но не хотелось бросать успешно идущих исследований быстрых электронов. И позитронов: столько в них вложено труда, столько на них потрачено времени!
— Ты прирожденный совместитель несовместимого, — сказал он с завистью. — Совершенно разные ядерные проблемы — и на каждую тебя хватает. Я займусь одним экспериментом — и ничем другим!
Курчатов рассеянно глядел на стену:
— Эксперименты, да… Знаешь, в чем беда? Нет у нас глубокого теоретика по ядру. Ни один ведь не предсказал деления урана! На три четверти на ощупь работаем. Эх, был один!..
— О ком ты?
— О Гамове. Искал человек легкой жизни, думал — легкая жизнь и творчество — синонимы… А каков результат?
Алиханов промолчал.
…Гамов метался из страны в страну, из города в город, отыскивая место по душе. Места были, души не было. Он, знавший на Родине лишь одну науку и досадовавший, что трудности быта слишком отвлекают от нее, большими научными успехами пока не блистал. Он не переставал работать, типографские машины часто набирали его фамилию. Но то была странная работа — популярные книжицы, хорошо написанные рассказы о науке для тех, кто ею серьезно не интересуется, — труд для денег! И в этих книгах о чужих научных успехах вдруг уродливо прорывалась тоска по легкомысленно брошенной Родине, по друзьям, переставшим быть друзьями, по поклонникам таланта, отвернувшимся от былого кумира. То он ссылался на русского астрофизика Витьку Амбарчика — и рецензенты удивлялись, как мог господин Гамов так перепутать хорошо ему знакомую фамилию, ведь известного русского ученого зовут Виктором Амбарцумяном; то цитировал другого ученого, Люську Харитона — это тоже казалось опиской. Он, казалось, все не мог оторваться памятью от бывших друзей, и постоянно твердимые их имена и прозвища создавали иллюзию общения, он был как бы среди своих. Затянувшийся творческий кризис превращался в тяжкую болезнь души…
Ни Алиханов, ни Курчатов не знали всех обстоятельств жизни Гамова, тем более семейных его неурядиц. Но и не зная всех фактов, они чувствовали, что там, на чужбине, Гамов несчастен. Его в Америке уважали как ученого, ценили как талантливого популяризатора — премия Пулитцера отметила высокое качество его общедоступных книг.
Но это все мало походило на то, чего он хотел и на что надеялся. Он не стал тем, кем мог бы стать. Он обещал много больше, чем сумел сделать в первые годы своего добровольного изгнания. И, вспоминая Гамова, бывшие друзья удивлялись продолжительности его творческого кризиса. В него продолжали верить. От него продолжали ждать великих работ.
Но кризис, поразивший Гамова, был глубже, чем думал он сам, чем думали все знавшие его. Лишь на исходе сороковых годов, через пятнадцать лет после бегства за рубеж, Гамов опубликовал труды, напомнившие о прежнем его научном блестящем дебюте, — создал теорию «горячей вселенной», провел исследование генетического кода. И эти глубокие, полные оригинальных научных идей работы о еще большей остротой заставляли жалеть о полутора десятках лет, прожитых вполнакала…
— Пойдем, Игорь, время к полночи, — сказал Алиханов.
На улице с тем же упорством валил снег, добавился еще и ветер. Алиханов спрятал лицо в воротник и пробурчал:
— Как до сих пор не подцепил гриппа? Погода — ужас!
А Курчатов вдруг ощутил, что и насморк пропал, и глаза на ветру не слезятся, и чихать не хочется. Упрямо наседавший грипп отступил под напором переживаний этого дня.
3
И раньше он не мог посетовать на вялость сотрудников. Но что было приемлемым вчера, стало недопустимо сегодня. Он восклицал, едва переступив порог: «Физкультпривет! Открытия есть?» Вопрос задавался с улыбкой, но звучал приказом — должны быть! В лаборатории разучились ходить — от прибора к прибору мчались, даже из комнаты в комнату перебегали. Сам он, высокий, длинноногий, двигался так быстро, что поспеть за ним можно было лишь бегом. Как-то вечером усталые экспериментаторы, проработав часов одиннадцать, запросились домой, Курчатов рассердился:
— В мире дикая гонка экспериментов. Мы опоздали на месяц. Как собираетесь преодолевать отставание?
В институте было заведено, что иностранные журналы поступают к Иоффе, он надписывает, кому что прочесть. Теперь раньше директора за них хватался Курчатов,
В журналах главной темой стало деление урана. Курчатов ждал вестей из Парижа. Фредерик Жолио в последние годы не печатал крупных работ. Он строил первый французский циклотрон, читал лекции, выступал на митингах против фашизма, собирал вокруг себя молодых ученых. Он не мог не откликнуться на новые события в науке, одним из создателей которой был. Он должен был вернуться к исследованиям ядра.
И, когда пришли французские журналы, стало ясно, что и Жолио берется за деление урана. Уже 30 января 1939 года, еще до того как в Ленинграде узнали об экспериментах Гана и Фриша, он сообщил, что обнаружил развал не только урана, но и тория, и что осколки разлетаются с огромными энергиями. А в мартовском «Нейчур» Жолио с Хальбаном и Коварски писали, что они наблюдали при делении и вторичные нейтроны, правда, еще не знают, сколько их на один нейтрон извне. Они обещали выяснить и это — ставили заявочный столб на еще не разработанном участке.
Курчатов с журналами подошел к Флерову и Русинову. Подготовка к эксперименту шла в лихорадочном темпе. Лаборанты чистили пластинки кадмия, смешивали порошкообразный кадмий с бором, вкладывали азотнокислый уран в парафиновый блок. Русинов закреплял в другом парафиновом блоке источник нейтронов. Флеров то присоединял, то отсоединял ионизационную камеру от усилителя — она служила индикатором вторичных нейтронов, от ее чувствительности зависела удача опыта.
— Открытий нет, — без улыбки установил Курчатов. Голос его звучал так странно, что Флеров оторвался от ионизационной камеры, а лаборанты перестали уминать парафин.
— Будут, Игорь Васильевич, не торопите! — проворчал Русинов.
— А у французов уже есть, — жестко сказал Курчатов и развернул на столе оба журнала.
Русинов и Флеров склонились над страницами. Оба физика молчали, все было ясно. Жолио включился в гонку экспериментов и сразу же вырвался в лидеры. В Ленинграде лишь готовились искать вторичные нейтроны, а Жолио успел и найти их, и сообщить о своем открытии.
— Напрасная наша работа! — сказал один физик.
Другой хмуро добавил:
— Открывать уже известное…
— Нет! — сказал Курчатов. Он ждал такого вывода. Дело было слишком важным, чтобы разрешить хоть кратковременный упадок духа. — Вторичные нейтроны обнаружены качественно, а не количественно. Сколько их на каждый акт деления? На этот важнейший вопрос Жолио не отвечает. Он торопится оповестить об открытии вторичных нейтронов, это ему удалось. Наша цель теперь определить их количество И если их много — экспериментально пустить цепную реакцию!
Он добился своего — оба повеселели.
Подготовка опыта шла с прежней энергией. Он не мог предсказать результата, но про себя знал его. Приближался переворот в науке. Кто первым осуществит цепную урановую реакцию? Он с помощниками? Жолио, ставящий сейчас аналогичные эксперименты со всем своим непревзойденным искусством? Фриш в Копенгагене? Ферми в Нью-Йорке, куда он бежал из Италии несколько месяцев назад? Имя первооткрывателя не так уж важно. Важен факт. Возможна цепная реакция деления урана или невозможна? Все остальное было несущественно. Если бы Курчатов высказал эту мысль вслух, она вызвала бы удивление! Творец должен ставить свою подпись под творением, без этого оно теряет для творца половину привлекательности, сказали бы с укором. И нечего возразить! Но он ловил себя на том, что ожидает свежих журналов из-за рубежа с таким же нетерпением, как и открытий от помощников. Чувство личного участия, такое всегда обостренное, уступало место тревоге ожидания.