— Марк Туллий Аполлоний, ты признаешься приверженцем запрещенной религии и членом недозволенного сообщества. За эти два преступления приговариваю тебя к высшей мере наказания.
— А я, Тигид Перенний, я прощаю тебя, — невозмутимо отозвался престарелый сенатор.
У префекта преторских когорт аж дух захватило при виде подобного самообладания, но чувствуя, что не сумеет ответить с подобающим достоинством, он воздержался от реплики и сделал преторианцам знак увести приговоренного.
Их шаги давно затихли вдали, а Перенний все еще сидел, точнее, расслабленно лежал в своем кресле, не в силах разобраться в противоречивых чувствах, которые пробудил в нем сенатор. Но вот голоса стряпчих прогнали его задумчивость:
— Префект, доносчик пришел. Пропустить?
Тут Перенний мгновенно опомнился. Процесса он не желал так же, как и казни Аполлония.
Сам того не желая, он был глубоко поражен мужеством старика. Он, без сомнения, мог бы спасти его, если бы этот донос так не осложнил дела. С мгновенно похолодевшим взглядом он приказал пропустить посетителя.
Плотная фигура Сервилия, вызывающая пышность его одежды, его ухватки, одновременно приниженные и заносчивые, — все это было префекту до крайности противно. Он резко осведомился:
— Чего ты хочешь?
— Господин префект, я здесь, чтобы востребовать причитающееся.
— Какое причитающееся?
— Ну как же, господин, добро этого злополучного врага нашей родины, которого я разоблачил с таким трудом.
— Стало быть, вот для чего ты донес на сенатора Аполлония!
— Для этого, но есть и еще причина.
— Какая же?
— Несколько лет тому назад сенатор, то есть я хочу сказать, этот злосчастный христианин, причинил мне, да и еще кое-кому, крупный ущерб.
На уточнениях Перенний не настаивал.
— С какой стати ты претендуешь на его имущество? Ты же знаешь, что закон об оскорблении величества[22], вознаграждавший доносчиков, передавая им собственность их жертв, не применяется со времен правления Нервы.
— Однако, господин, я полагал, что... по существу... ведь в некоторых городах Империи еще сохранился обычай делить имущество христиан между теми, кто их изобличил!
— Возможно. Но в таком случае знай, что в Риме существует закон еще более почитаемый: карать смертью любого, кто станет по той или иной причине виновником гибели сенатора!
Захваченный врасплох, Сервилий смертельно побледнел, услышав эту плохо скрытую угрозу:
— Я, конечно, слышал о таком законе, но...
— А тебе известно, что я только что приговорил сенатора Аполлония к смертной казни, а ответственность за это лежит на тебе?
Сервилию показалось, что стены смыкаются и вот-вот раздавят его:
— Но, господин! Ты же действовал от имени правосудия, а я поступил как честный подданный!
— Ты действовал как алчный и завистливый негодяй. Что до меня, я совершу воистину справедливое деяние как раз тогда, когда согласно закону покараю тебя за твой поступок.
С нескрываемым удовольствием префект увидел, как исказилось лицо Сервилия. Выпрямившись, он возвестил свое решение куда увереннее, чем тогда, когда перед ним был Аполлоний.
Казнь Аполлония и Ливии вызвала страшное волнение у двадцати трех рабов их семейства. Флавия была потрясена еще больше прочих. Калликсту, который пытался ее утешать, она сквозь рыдания призналась, что у нее такое чувство, будто она вторично утратила отца. Причем несравненно более великодушного, чем первый.
— Но я же навсегда с тобой, Флавия.
Едва успев произнести эти слова, он осознал, какой это ребяческий лепет, и движение, которым девушка отстранилась от него, тотчас подтвердило эту мысль. Впрочем, он и сам не мог отделаться от ощущения невосполнимой утраты. Это было одной из причин, почему он неприязненно воспринял речь, накануне произнесенную Ипполитом, когда тот, собрав их в атриуме, чтобы сообщить печальную весть, призывал не оплакивать сенатора и его сестру, а скорее завидовать обретенной ими несравненной привилегии отдать жизнь во славу Христову. Калликст не смог долго сдерживаться:
— Узнаю это искусство парадокса, которым владеют одни шарлатаны. Твой бог одновременно всемогущ и безмерно добр, но ты находишь вполне естественным, что он бросает на погибель одного из своих самых преданных почитателей!
— Зато ты престранно сочетаешь культ Орфея с отрицанием жизни после смерти.
— Это здесь ни при чем!
— Если ты, подобно нам, убежден, что смерть — не конец всему, но лишь переход. Дверь, ведущая в жизнь иную, согласись. Было бы, по меньшей мере, нелепо воображать, что нам уготована вечная юдоль скорби, особенно если наши заслуги достойны лучшего наследства.
В который раз Калликст испытал раздражение, столкнувшись с ловкой риторикой юного вольноотпущенника. Сознавая, что на этой почве ему с таким противником не тягаться, он переменил тему:
— Кстати, о наследстве: не знаешь, освободят нас согласно желанию покойного Аполлония или нет?
Взгляд Ипполита стал еще более укоризненным:
— Поистине для этого язычника нет ничего святого. Ты, в самом деле, думаешь, что сейчас подходящее время для таких разговоров?
— Мне сдается, — съязвил Калликст, — что у тебя, как вольноотпущенника, такое преимущество, которое позволяет не придавать особого значения судьбе рабов вроде нас!
— Фракиец прав, — поддержал кто-то из присутствующих. — В самом деле, это вопрос: они собираются уважить волю нашего прежнего хозяина?
Ипполит был вынужден признаться, что понятия об этом не имеет. Завещание так и не было составлено, и свое заявление Аполлоний сделал в отсутствие представительного свидетеля. Молодой человек ждал возвращения своего отца, который отправился разузнать, что нового. А до тех пор он просил всех заняться своими обычными делами.
Рабы повиновались, но вяло, на сердце у всех было пасмурно, разум терзали тысячи опасений. Дни, что последовали за тем, перемен не принесли. Обитатели дома продолжали томиться, колеблясь между надеждой, за которую еще цеплялись, и горькой печалью.
Только когда настали иды, Эфесий снова созвал их.
— Сегодня я в последний раз обращаюсь к вам, — начал управитель. — Существует, впрочем, кое-кто, кого это обрадует, — уточнил он, умышленно останавливая свой взор на Калликсте, — все, чего мне бы хотелось, это чтобы он никогда не пожалел о таком своем умонастроении.
Он помолчал, словно хотел придать побольше веса тому, что за сим последует, и все догадались, какое глубокое волнение скрывается за неподвижностью его строгих черт.
— Наш хозяин и его сестра не оставили никакого официального наследника. А поскольку ни тот, ни другая не собрались составить завещание...
— Однако, — перебил чей-то голос, — Аполлоний ясно выразил свое намерение дать нам свободу.
— Но присутствовали при этом только мы, никто больше. Наше свидетельство не имеет никакой ценности в глазах закона. А нашего хозяина арестовали, не дав ему времени составить, подписать и заверить завещание.
— Если так, что же с нами будет? Эфесий тяжело вздохнул. Потом сообщил:
— Господин Карпофор принял решение взять под свое покровительство всех, кто состоял на службе у его друга. Он принадлежит к семье Цезаря. Его решению никто не может воспротивиться.
Выражение лиц рабов, собравшихся в атриуме, разом изменилось. Мечта рассыпалась в прах. Надежда, с которой они носились все эти дни, превратилась в ничто. Разумеется, Карпофор был ближайшим другом Аполлония, но все, кто сталкивался с ним близко или хотя бы наблюдал его издали, знали, какой скверной репутацией испокон веку пользовались всадники-сирийцы. Их упрекали в коварстве и жадности. Раболепные перед вышестоящими, они были безжалостны к подчиненным.
— А как насчет тебя и твоего сына? — сухо осведомился Карвилий.
— Мы вольноотпущенники, а стало быть, можем поступать так, как нам заблагорассудится. В том числе вместе с вами отправиться к Карпофору. Но мы с Ипполитом решили не делать этого. Когда послужишь такому человеку, как Аполлоний, приспособиться к другому хозяину уже невозможно.