Категория литературного успеха достаточно новая для русской культуры461, ввиду особого статуса литературы и писателя в обществе462 и особенностей становления российского книжного рынка463. Инерция этих изменений способствовала снятию с литературы и человека литературного труда множества покровов, мифологизирующих статус писателя. И дело не в том, что потускнел «ореол творчества», под которым на самом деле помимо самого творчества (процесса создания текста) всегда скрывались и различные стратегии достижения успеха, вполне понятное тщеславие, корыстолюбие, жажда власти и т. д.464 Изменение статуса литературы в обществе способствовало изменению существовавших и появлению новых стратегий успеха, а также позволило более корректно оценить тот смысл, который в разное время вкладывался в само понятие успеха.
A. M. Панченко, анализируя «Комедию притчи о блудном сыне» Симеона Полоцкого, говорит, что категория славы (одна из разноввдностей, а точнее, степеней успеха) является для русской культуры XVII века важнейшим признаком секуляризации культуры. «Искать славы естественно и похвально. За славу люди слагают головы, <…> ведь слава — единственное, в чем живет на земле после смерти тленный человек. Симеон Полоцкий ценит славу так же высоко, как спасение души. Слава — порука бессмертия; это важнейший признак секуляризации культуры» (Панченко 1984: 150). Замечание о том, что завоевывать славу нужно «с умом», тождественно рационально построенной стратегии достижения успеха; хотя не менее часто в борьбе за успех человек действует бессознательно, полагая свое поведение естественным.
Даль дает определение успеха как удачи: «спорила в деле», «удачное старание», «достижение желаемого» — примеры словоупотребления представляются синонимичными и тавтологичными. При том, что сама удача определяется им либо через тот же успех, либо как «счастье, талант, желанный случай, исход дела» (Даль 1882: 514). Иначе говоря: человек делает свое дело, и если у него есть талант и ему споспешествует счастливый случай, то он получает возможность успешно завершить начатое.
Однако Панченко не случайно противопоставляет стратегию Полоцкого евангельскому и древнерусскому идеалу. То, что Полоцкий ценит славу так же высоко, как спасение души, характерно для поведения европейского интеллигента эпохи барокко. Дихотомия «высокое/низкое», «Божественное/профанное», «истинное/неистинное», напоминающая о биполярности русской культуры, создала устойчивый стереотип негативного отношения к суетной мирской славе. Поэтому основным признаком успеха в русской культуре «обычно считается именно „остаться в веках“; а прижизненная слава и деньги — это лишь здешний „бессмертья, может быть, залог“» (Гаспаров 1998b: 110). Поэтому, несмотря на процессы профессионализации литературы, характерные для XIX века, вопрос истинной оценки результата литературного труда оставался принципиально закамуфлированным. Сакральное отношение к слову влекло за собой нежелание фиксировать внимание на вопросе: а кто, собственно, решает — успешно завершено дело или неуспешно? Сам автор или те, кто знакомятся с результатом его творчества? И в какой форме поступает сообщение о результате — в виде самоудовлетворения или внешнего сигнала — награды, денег, славы, которые и являются традиционными признаками успеха? Индуцируемый обществом смысл творчества как боговдохновенного акта на первом этапе становления и профессионализации литературы в России (превращения ее в светский институт) предполагал, что настоящими адресатами являются Бог и верховная власть, в ее статусе наместника Бога на земле. Верховной власти делегировались прерогативы формирования критериев оценки текста и определения успешности или неуспешности авторской стратегии; в доказательство успеха власть награждала автора деньгами, чинами и славой — и тюрьмой, ссылкой, домашним арестом (или подчеркнутым невниманием) для подтверждения неуспеха авторской стратегии.
Перераспределение власти между государственными институтами и обществом сделало возможным появление дискуссионной и до сих пор полемической формулы «Пишу для себя, печатаю для денег». Категоричное «пишу для себя» содержит пафос намеренного дистанцирования не только от государственной власти, но и от общества, роль которого низводится к меркантильному статусу оценщика товара, способного найти писательскому труду денежный эквивалент, но малоценного в качестве определения других параметров успеха или неуспеха. Нелишне вспомнить, что эта формула взаимоотношения внутреннего порыва и мотивации утилитарного применения писательского труда появляется у зрелого Пушкина, разочарованного в оценках его поздних сочинений современниками. Итогом этих разочарований является признание: «Я более не популярен»465. Ситуация симптоматична — практика Пушкина оценивается наиболее комплементарной для него референтной группой (Вяземский, Жуковский, Плетнев и т. д.) как неактуальная, да и сама эта референтная группа перестает быть эталонной для более широкой читательской аудитории. В начале 1830-х годов меняются представления русского общества о месте и роли писателя и представления о норме отношений между писателем и публикой. «Причину этого следует искать в постепенной демократизации литературы, во вхождении в русскую культуру массового читателя. Период салонного и кружкового бытования литературы кончается, и в свои права вступают законы книжного рынка. <…> Демократизация литературы приводит к тому, что меняются сами представления о месте писателя в обществе — и не в последнюю очередь представления о том, что такое литературная слава, как и кем она должна создаваться» (Потапова 1995: 138). Поэтому сам поэт, которому никогда не были чужды коммерческие расчеты, отделяет процесс творчества от способа использования (и оценки окружающими) его результата. Утверждение типа: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать» — тождественно попыткам использовать два разных критерия оценки текста и две референтные группы: одна наделяется способностью оценить «вдохновение», другая — определить реальную стоимость рукописи. Иначе говоря, подобное утверждение синонимично попыткам противопоставить экономический капитал культурному и символическому. Противоречивость стратегии приводит к конфликту интересов. Характерно, что современники поэта в 1830-х годах оценивают эту стратегию как изначально ошибочную, полагая, что именно «честолюбие» и «златолюбие» привели к неактуальности пушкинского творчества466. Уничижительное отношение к журнальным критикам и мнению публики («Жрецы минутного, поклонники успеха!») и попытка дистанцироваться от книжного рынка путем инкапсулирования (поэт резервирует за собой право наиболее точной оценки своего труда: «Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен? Так пуская толпа его бранит») и выделения особо ценной в экспертном смысле референтной группы (частая апелляция к «высшему светскому обществу», якобы единственно способному по достоинству оценить труд поэта) вступали в противоречие с деятельностью самого Пушкина, споспешествовавшего профессионализации литературы (создававшего журналы, писавшего критические статьи и т. д., то есть участвовавшего в создании норм и институций, способных наделять авторскую стратегию символическим капиталом, автономным и независимым от поля власти). Характерно утверждение, что именно «творчество Пушкина оказало воздействие на превращение художественного произведения в товар» (Лотман 1992: 97). Однако факт дистанцирования от современных оценок есть одновременно свидетельство появления разных референтных групп, способных использовать несовпадающие критерии оценки литературной практики. Таким образом, формула «Пишу для себя, печатаю для денег» стадиальна и субъективна; разочарованный в реакциях наиболее авторитетных референтных групп поэт в качестве критериев успеха выделяет два: 1) самоудовлетворение и 2) деньги.