Послереволюционное десятилетие поставило духовную семью «братьев и сестер» выше природной семьи. Конец этой «сектантской» фазы революции пришелся на начало 1930-х годов, когда произошла переоценка сексуальности, семьи и зачатия потомства и когда эгалитарный миф братства уступил место сталинскому мифу Большой семьи. О переходе от эпохи вытеснения женского тела в первые послереволюционные годы к его реабилитации в 1930-е годы наглядно свидетельствует эволюция творчества Андрея Платонова[615]. Показательны в этом отношении и судебные процессы против скопцов в двадцатых — тридцатых годах, поскольку можно предполагать, что юридическое преследование кастрации означало отказ от «бесполого» тела революционных лет и переориентацию на прокреативное общество[616].
В то время как православная церковь провозглашает загробную жизнь, в центре еретических учений находится идея бессмертия. Среди европейских хилиастов было распространено убеждение, что после апокалиптического переворота наступит новый мир без страдания, болезней и смерти[617]. Русские сектанты разного толка считали, что определенные практикуемые ими телесные практики помогают превращению человека в бессмертного богочеловека. Вл. Соловьев и Н. Бердяев ожидали, что в результате преодоления полового статуса человека и прерывания родового начала настанет время бессмертного человечества.
Особое значение придает идее победы над смертью Н. Федоров. В его «Философии общего дела» религиозная мотивация переплетается с технической и утопической[618]. Проект воскрешения отцов перекидывает мост от религиозных представлений к научной фантастике XX века, и это объясняет большое влияние федоровских идей на духовную жизнь России. Возникают направления иммортализма и биокосмизма, которые пользуются огромным успехом и в советское время[619]. Многим хотелось верить в то, что освобождение технического прогресса от оков капитализма непременно приведет к невероятным «чудесам» в области техники и науки. Марксизм-ленинизм, пытаясь противостоять идее трансцендентности, оставил, однако, немало «лазеек» для физического бессмертия[620]. Удивительно, какие фантазии о «вечной жизни» в стране научного материализма были проецированы идеологией на бальзамированный труп Ленина[621].
Подхватывая идеи Федорова и других космистов, Валерьян Муравьев развивает представление об «овладении временем», дающем возможность людям, усовершенствованным биологически и физиологически, победить смерть. Он предполагает, что бессмертие возможно «не в виде только представления о бессмертности души, как это имеет место в мистике, а в виде математически и научно обоснованного возобновления»[622] личности. Примечательно, что в деле целостного преобразования человека немалая роль предназначалась половому вопросу — причем не аскезе, а преодолению деления человека на мужчину и женщину. Таким образом, «то, что сейчас является любовью мужчины и женщины, в исправленном виде, без уродств присущих ей преувеличений, будет возникать во взаимных отношениях новых людей. Такая любовь превратится в высшую дружбу, до сих пор тщетно искомую мудрецами»[623]. В отличие от андрогинизма платоновского типа, Муравьев считает возможной многополость будущего нового человека[624]. Идеи Муравьева и других космистов свидетельствуют о странном сплетении еретико-апокалиптических и квазинаучных учений в ранний советский период.
В романе «Чевенгур» как бы свертываются в сложный клубок все нити апокалиптическо-революционного мышления, включающего в себя такие классические мотивы, как тысячелетнее государство, страшный суд, конец времени и т. д. В трактовке этой тематики можно различать разные слои. Прототипическим образом событий является история европейских хилиастических направлений в Западной Европе XII–XVI веков (Мюнстер анабаптистов, гуситский Табор) — они словно предвосхищают судьбу русских апокалиптиков. На этот исторический фон накладывается слой русского сектантства, народного правдоискательства и федоровских идей. Третий слой предстает в виде большевистской революции и соответствующих ей представлений.
К роману Платонова применимо наблюдение немецкого автора, отмечавшего, что в русской революции народный хилиазм «полностью стал жертвой политического учения» и «беспомощно и бесследно погиб в катаклизме политики»[625]. Для большинства людей из народа русская революция была не просто политическим и социальным событием, но «восстанием против времени и его ограничений: отсталость, угнетение, страдание и смерть»[626]. Понимание революции как апокалипсиса казалось нарушением вечного круга циклического времени и наступлением нового космоса[627]. Такие взгляды, очевидно, характерны для обществ со слаборазвитым линеарным эволюционизмом, в которых исторический прогресс принимает катастрофические формы. В то время как на Западе, по словам Энгельса, марксизм проходил путь от утопии к науке, русский марксизм — по исторически понятным причинам — шел обратным путем, от науки к апокалиптике. Думается, что роман «Чевенгур» в частности и творчество Платонова в целом полнее раскрывают специфику русской революции, чем многие якобы марксистские анализы, в которых марксизм подвергается насильственному выпрямлению для адаптирования его к русским условиям.
ПРИЛОЖЕНИЕ
Список публикаций Х. Гюнтера об А. Платонове, в переработанном виде вошедших в эту книгу
Жанровые проблемы утопии. «Чевенгур» А. Платонова // Утопия и утопическое мышление / Сост. В. А. Чаликова. М., 1991. С. 252–276.
Чевенгур и «Опоньское царство». К вопросу сектантства у Платонова // Russian Literature. 1992. № 32–3. С. 211–225.
Das Goldene Zeitalter aus dem Kopf und aus dem Bauch. Die Utopieproblematik bei Dostoevskij und Platonov // Zeitschrift für slavische Philologie. 1993. № 1. S. 157–168.
«Котлован» и Вавилонская башня // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. М., 1995. Вып. 2. С. 145–151.
«Юродство» и «ум» как противоположные точки зрения // Sprache und Erzählhaltung bei Andrej Platonov / Hrsg. von R. Hodel und J. P. Locher. Bern; Berlin; Frankfurt, 1998. S. 117–131.
«Ювенильное море» как пародия на производственный роман // Russian Literature. 1999. № 46–2. С. 161–170.
«Счастливая Москва» и архетип матери в советской культуре 1930-х гг.// «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. М., 1999. Вып. 3. С. 170–175.
Любовь к дальнему и любовь к ближнему: Постутопические рассказы А. Платонова второй половины 1930-х гг. // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. М., 2000. Вып. 4. С. 304–312.
От «безотцовщины» к «отцу народов» // Осуществленная возможность: А. Платонов и XX век. Воронеж, 2001. С. 51–60.
К эстетике тела у А. Платонова (30-е гг.) // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. М., 2003. Вып. 5. С. 76–84.
Аллегорические структуры в «Котловане» // Russian Literature. 2004. № 56–1/2/3. P. 107–119.
Философия памяти Н. Федорова // Философия космизма и русская культура. Сост. К. Ичин. Белград, 2004. С. 165–175.
Любовь сектантских братьев и сестер (К проблеме телесности в романе «Чевенгур») // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. М., 2005. Вып. 6. С. 54–64.