Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Героиня является аллегорией не только столицы, но и всей России, с которой Москва метонимически связана. «Цветущие пространства ее тела» (17) и ее подчеркнутая близость к природе напоминают идентификацию женщины с землей, типичную для репрезентации архетипа матери в советских песнях, живописи и кино 1930-х годов. Но кроме этого в образе Москвы присутствуют ярко выраженные черты софийности. Аллегорический персонаж Софии диалектически сочетается с политической аллегорией Москвы-России, в результате чего возникает «движение аллегорий, наслаивающихся одна на другую»[492]. В этой проекции софийности на судьбу Советской России можно констатировать двойственную тенденцию[493]. С одной стороны, высокий образ Софии пародийно снижается, а с другой стороны, русская революция осмысляется в категориях традиции религиозной философии.

Заглавие романа откликается на мотив счастья, представляющий собой центральный лозунг официальной риторики первой половины 1930-х годов. Известная сталинская цитата «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее» из выступления в ноябре 1935 года отражает эту атмосферу. Обещание счастья и жизнерадостности, данное в названии романа, не выполняется. История сироты, приехавшей жить в Москву, сначала как бы напоминает миф о «светлом пути», образцовым воплощением которого является одноименная кинокомедия Г. Александрова 1940 года. Но в отличие от деревенской девушки Тани, которая благодаря стахановскому ткацкому труду проходит путь от прислуги-Золушки до делегата Верховного Совета, платоновской героине не удается «ясная и восходящая жизнь» (10) в Москве. Зря она ищет «дорогу в свое будущее и счастливую тесноту людей» (11) в том самом городе, где «улыбающийся, скромный Сталин сторожил на площадях и улицах все открытые дороги свежего, неизвестного социалистического мира» (95). Вместо «ясной дороги», о которой поют новые лирические песни тридцатых годов, роман изображает нисходящую, ущербную линию судьбы героини. Москва попадает не в «счастливую тесноту людей», а в ряд мучительных любовных приключений.

В поисках самоотверженной общественной деятельности семнадцатилетняя комсомолка хочет доказать свою силу в двух областях, окруженных в то время особым героическим ореолом, — в воздухоплавании и в строительстве московского метро. Не случайно Платонов приближает свою героиню к центральным мифам эпохи, к мифу о сталинских летчиках[494] и о метрострое[495]. В обеих сферах, в воздухе и под землей, происходит символическое расширение пространства советской Родины. Летчики и парашютисты осваивали верхнюю сферу, а строители метро своим трудом отвоевали землю «от подземного хаоса» — они «возводили в недрах дворцы и украшали их мрамором, бронзой и светом», чтобы под землей стало «торжественно и красиво, светло и жизнерадостно»[496].

Обе мифогенные сферы советского пространства отвергают Москву Честнову. После того как «воздушная комсомолка» спичкой подожгла парашют, ее освободили на два года от полетов. Увидев плакат, приглашающий на работу в шахту метро, «Москва Честнова поверила и вошла в ворота; она желала быть везде соучастницей и была полна той неопределенной жизни, которая настолько счастлива, как и ее окончательное разрешение» (67)[497]. Счастье быть соучастницей «большой жизни» эпохи не достается Москве. Наоборот, шахта извергает ее искалеченной, она теряет правую ногу. Об авариях на метрострое в это время, конечно, не сообщали. Но дело не только в фактической стороне — сознательный уклон от мифологии сталинской эпохи состоит в разрушении целостности и красоты женского тела. Достаточно проследить за идеализированным изображением женского тела в живописи сталинского периода[498], чтобы убедиться в этом. Например, в цикле А. Самохвалова о метростроевках молодые работницы метро в спецодежде, с отбойным молотком в руках своей красотой и пышными пропорциями напоминают Венеру Милосскую[499].

Сама Москва довольно четко осознает недостаток своего искалеченного женского тела: «Ей и самой стало совестно жить среди прежних друзей, в общем убранном городе, будучи хромой, худой и <…> душевной психичкой» (89). В ранней редакции еще более эксплицитно речь идет о том, что героиня «не хочет портить собой вида социализма»[500]. Парадная внешность сталинской России 1930-х годов, как известно, определялась картинами счастливых, красивых и здоровых женщин и матерей. Своим увечьем героиня входит в конфликт с каноническим телом, соответствующим идеалу советской классики. Красоте социализма должно было соответствовать красивое женское тело[501].

Будучи инвалидом, Москва остается красивой, привлекательной женщиной, но реализует себя с тех пор только отдельно от общественных целей на поприще индивидуальной любви. На этой основе в романе возникает и становится основополагающей тема мучительной телесности. Как Москва, так и другие персонажи романа понимают, что эротика и телесность, отделенные от социальных отношений, представляют лишь мнимую реализацию человека. Половой акт в романе всегда является удручающим событием. Москва считает, что «любовь в объятиях ничего не давала, кроме детской блаженной радости, и не разрешала задачи влечения людей в тайну взаимного существования» (53). Любовные похождения героини нарушают советский канон, согласно которому такие явления, как женская красота и любовь, должны быть подчинены материнскому и производственному принципу. Эротический сюжет должен выливаться в счастливую концовку в виде свадьбы лучшей и самой достойной пары. Платонов показывает противоположное — обособление из социального контекста приводит к потере смысла телесного соединения.

Лишь один раз в мыслях мужского персонажа «сочетались два чувства — любовь к Москве Честновой и ожидание социализма. В его неясном воображении представлялось лето, высокая рожь, голоса миллионов людей, впервые устраивающихся на земле без тяготения нужды и печали, и Москва Честнова, идущая к нему в жены издалека» (55). Мечта Сарториуса отражает типичные черты репрезентации архетипа матери современной ему эпохи — единство женского начала и плодородной Родины в том виде, в котором оно могло бы появиться в изобразительном искусстве или кадре советского фильма этого периода. В то время как миф навязывает совпадение личного и общего счастья, персонажи романа болезненно испытывают распад этого единства.

Часть четвертая

АПОКАЛИПТИКА

17. Апокалипсис как движение вдаль: «Чевенгур» и «Опоньское царство»

Идеи сектантов и староверов, оказавшие немаловажное влияние на русскую революционную мысль и литературу XX века[502], представляли для Платонова не просто предмет отвлеченного интеллектуального интереса. Богатым материалом для творчества писателю могли служить многочисленные сектантские группировки воронежской губернии[503]. На близость позиции Платонова к явлению странничества в русской культуре обращают внимание Д. Бетеа и М. Геллер[504]. Особенный интерес представляют наблюдения Т. Лангерака о подтексте народных легенд в повести «Иван Жох» (1927)[505].

В отличие от хлыстовских представлений о превращении людей в ангелов, на присутствие которых в произведениях Платонова указывает Е. Толстая[506], в легендах о земле обетованной, как и в практике странников-бегунов, преобладал пространственный вектор. В то время как мистические секты с помощью телесных практик находили Царство Божие внутри себя, у бегунов, как и в вышеназванных легендах (например, о «поисках» Нового Иерусалима), апокалиптическая энергия преобразовывается в пространственное движение. В соединении «элемента географического» и «элемента религиозного» еще Чаадаев видел характерную черту русской истории[507]. В романе «Чевенгур» и многих других произведениях Платонова путь к социализму принимает «кочевническую» форму движения вдаль.

вернуться

492

Друбек-Майер Н. Россия — «Пустота в кишках» мира. С. 252.

вернуться

493

Амбивалентность аллегорической фигуры как результат балансирования автора между сохранением утопического идеала и его дискредитированной реализацией подчеркивает X. Костов (Мифопоэтика Андрея Платонова в романе «Счастливая Москва». С. 123–140).

вернуться

494

См.: Гюнтер X. Сталинские соколы (анализ мифа 30-х годов) // Вопросы литературы. 1991. № 11/12. С. 122–141.

вернуться

495

См.: Рыклин М. Пространства ликования. М., 2001. С. 55–108.

вернуться

496

История метро Москвы. Рассказы строителей метро. (История фабрик и заводов). М., 1935. Т. 1. С. VIII–XII; Михаил Эпштейн (After the Future. The Paradoxes of Postmodernism and Contemporary Russian Culture. Amherst, 1995. P. 180) называет московское метро святыней возрожденной религии материи.

вернуться

497

И. Есаулов интерпретирует вход Москвы в ворота метро как «нисхождение в преисподнюю» (Пасхальность русской словесности. М., 2004. С. 520–521).

вернуться

498

См.: Ramm-Weber S. Mythos und Weiblichkeit in der sowjetischen Kunst der dreißiger Jahre. Köln, 2006.

вернуться

499

См.: Морозов А. Конец утопии. Из истории искусства в СССР 1930-х годов. М., 1995. С. 127.

вернуться

500

Цит. по изд. «Счастливой Москвы» в сб.: «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. М., 1999. Вып. 3. С. 89. — Курсив издателя. — Х. Г.

вернуться

501

См.: Гюнтер Х. О красоте, которая не могла спасти социализм // новое литературное обозрение. 2010. № 101. С. 21–25.

вернуться

502

См.: Эткинд А. Хлыст. Секты, литература и революция.

вернуться

503

См.: Евдокимов А. Сектантство и Чевенгур // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. Вып. 4. С. 543.

вернуться

504

Bethea D. M. The Shape of Apocalypse in Modern Russian Fiction. P. 171–172; Геллер M. Андрей Платонов в поисках счастья. С. 91–95.

вернуться

505

Лангерак Т. Комментарий к сборнику А. П. Платонова «Епифанские шлюзы» // Dutch Contributions to the Tenth Congress of Slavists. Sofia Literature. Amsterdam, 1988. С. 110–118.

вернуться

506

См.: Толстая E. Мирпослеконца. С. 310, 345.

вернуться

507

См.: Чаадаев П. Статьи и письма. М., 1989. С. 367.

44
{"b":"249046","o":1}